Несколько странноватое задание, потому я съездил в Бендеры, где на шумном торжище встретил Федю Бица. Глаза его повели меня за собой, мы нашли тихий шалманчик, мы обнялись, живу, сказал он, мелкими заработками, на рынке, он ведь напополам молдаванин, это помогает. В моей просьбе (насчет облигаций) не услышал ничего особого, криминального или невыполнимого. Надо лишь скупать мелкими партиями, кое-что из купленного – продавать, так сойдешь за обычного спекулянта. Предосторожность весьма не лишняя, поскольку выданные Кругловым удостоверения и документы – откровенная липа. Город еще не очнулся от борьбы с националистами, МГБ шарит и шмонает. (Я решил на время забыть о своих десяти километрах по утрам: в ориентировке на меня они уж точно значатся. Зато до самого вечера сидел в библиотеке.)
Глава 46
А он, мятежный, не просит бури. – Какую белорусскую Ла-Рошель они штурмовали. – Прощай, Этери! – Проверка на лояльность. – Буриданов осел поет «манану».
Стих ураган, на развалинах разрушенного им города уже начинал зеленеть бурьян; я выбрался из-под обломков и грелся на солнцепеке, во мне была знакомая, но длящаяся всего сутки или чуть более досада: вылет отменен, погода в месте высадки наисквернейшая, парашюты – на склад, рекомендуется сон и чтение воспитательной литературы.
Теперь сон и чтение – не на день и не на два.
Двухкомнатная квартира (мебель казенная) – на Фестивальной, деревья скрадывают шум, чувствуется запад, в углу приткнулся ликербар, женщина, приставленная квартиру убирать, оказалась соседкой, принесла виноград, ушла – и я ощутил прелесть безопасного одиночества, хотя не помешало бы иметь под рукой хотя бы «вальтер».
Один! Один на всем белом свете. Когда еще найду Алешу, а свидеться с Григорием Ивановичем уже не придется. Этери, конечно, выйдет замуж, и ничто не дрогнет во мне – вот каким мерзавцем стал, вот в чем ужас. Даже словечка упрека не найдется, да и можно ли осуждать девушку, трижды получавшую похоронку на жениха, на меня то есть. Открылась и страшная правда о разгроме партизанского отряда, ибо уцелел-таки тот грузин. Отряд вышел из повиновения и грозился стать центром, к которому потянулись бы другие народные мстители. (Это длинные уши Феди услышали в апреле 45-го.)
И мать умерла, в 44-м. Я всплакнул.
Кое-кто находит изысканную прелесть в одиночестве посреди толпы. Можно бы согласиться, но толпа движется, толкается, матерится, тащит тебя неизвестно куда.
Мое одиночество – вечерние часы в пустой квартире на Фестивальной. Сижу на диване, открыта бутылка вина (отхлебнется не более полстакана), ни шороха в комнате, зато из-за стен пробиваются человеческие голоса, звуковое сопровождение того бытия, в какое погружены соседи справа, слева, сверху. Кто-то мордует Моцарта, на шестой минуте убеждаясь в собственном бессилии. Ребенок всплакивает. Супруги бранятся. Это уже стало потребностью и наслаждением – сидеть в квартире, не зажигая света и слыша соседей. Из тумана выплывали клочки, я перелистал личное дело майора Филатова Леонида Михайловича и был поражен: адрес московский его вспомнился, имя-отчество жены, носящей его же фамилию: Тамара Георгиевна. Более того, в белесой пелене проступало нечто, что при солнце позволит мне установить, где живет Чех.
Но возвращаться к старому не хотелось. Знал примерно, где сейчас Костенецкий, Лукашин, Богатырев, но никакого желания видеть их не испытывал.
Я разматывал катушку воспоминаний и раздражался, находя обрывы нитки, связывал узелочки, чтоб продлить путешествие в глубь времени… (Кстати, не в пустыне жил Чех, общался со многими людьми. Один из инструкторов рассказал мне удивительную историю. В 1936 году вся Франция знала о поезде № 77 Париж – Перпиньян, он увозил в Испанию интербригадовцев, и все они попадали под око властей. Зная это, Чех с поезда спрыгнул, границу перешел без проводника, пропадал целый месяц и нашелся в доме колдуньи, которая пичкала его своими космическими знаниями и наркотиками.)
Кстати, эти погружения в прошлое открыли мне многое в немце Вилли, «который не Бредель». Он одинаково ненавидел и фашизм и коммунизм, и конечно же – он и есть тот «преданный советскому командованию товарищ», который давал нам сигналы смятыми пачками сигарет. А майора с портфелем решил-таки уберечь от русских.
Нет, доверять ему – опасно. А день встречи приближался, до 18 мая не так уж далеко.
Однажды меня – я выходил из библиотеки – робко окликнула некая женщина, в полутьме не разберешь, кто такая. Остановился. Она подошла. Фонарь неподалеку светил, женщине по виду лет тридцать пять, портфель, грубоватая юбка, какой-то жакет, прически никакой. Сказала не без смущения: ей нужен мужчина, она истосковалась, всю войну без них, а занимает такой пост в городе, что спутайся с кем-нибудь – пересуды пойдут волнами. А врач – настаивает, все странности ее психики – от женского одиночества, уже и мужеподобные черты в облике появились… Глаза – умоляющие, страдающие, насмехающиеся над собой, и плечи вздрагивающие. Так стало жалко ее! А была суббота, ей некуда спешить, мне тоже, я сутками позже, на своем диване, воздал хвалу себе за верно выбранный стиль поведения и одежды. Скромный чистый парнишка, не таящий зла на людей и власть, к такому милиционер не прицепится, такому доверится советская служащая.
Чех однажды высмеял Алешины рассуждения о воле, свободе, осознанной необходимости. Чех привел в пример вековую загадку, трагедию буриданова осла, подыхающего с голода при достатке пищи. Осел страдал свободой выбора. Перед ним – две связки сена (два одинаковых диска к автомату?!), осел умирает, поскольку не может отдать предпочтения ни одной связке, ибо мучительно гадает: какая связка лучше? Вырвешь клочок из правой – совершишь ошибку, в левой-то – сена уже больше! Потянешься к левой – связки уравняются, вновь провоцируя проблему. Здесь, уверял Чех, загадка мироздания, и никто не решается приступать к ней. Свобода – это прежде всего возможность выбора, и никакой свободы нет, потому что любой выбор – бессмыслица, и, если одна охапка сена больше отвергнутой, это уже следствие чего-то или кого-то, внешней силы…
Люди живут просто так! И я живу, как придется. Почему-то не стал музыкантом, архитектором, писателем, строителем, шофером. Мой жизненный путь предопределен. Двадцать один год уже, а все один-одинешенек, уж не жениться ли на какой-либо студентке, тем самым привязав судьбу свою к рулю, которым правит пока еще незнакомая девушка?
Как жить? Что делать?.. Ни у кого спрашивать не надо, в этом было что-то сладостное.
До апреля 1948 года жил я так безвольно, безропотно, тихо – я жил читающе. Надо бы употребить слово «рефлексия», но я так и не понял до сих пор, что оно означает. И не терял надежды, что однажды во мне возникнет строчка, удивительная по простоте и ясности, к ней не может не подцепиться такая же – и потечет сказовый речитатив. Наверное, я постарел, потому что все чаще вспоминалось детство; я находил много несуразностей в сталинградской жизни и начинал подозревать: не от болезни умер отец, и не по своей воле мать подалась в Грузию.