— Вероятно, вам уже известен характер моего ранения. Скажите, откуда?
— Из дневника вашего адъютанта.
— Лейтенанта Руммера?
— Да.
— Стоит ли вам, господин майор, обращать внимание на какую-то царапину, — уклончиво проговорил Броднер. — Ранение пустяковое.
Подумав, что такой ответ вряд ли убедит собеседника, Броднер быстрыми движениями стащил с головы бинт. Узкая, продолговатая полоска, начинавшаяся у правого виска, скрывалась за ухом. Она имела какой-то неопределенный сизо-бурый цвет.
— Ну, зачем еще это? Зачем? — произнес Борцов укоризненно. — Мы же с вами не на любительском спектакле.
Броднер опустил руку.
— Вы хотите, чтобы я сказал… Чтобы сознался, что не видел иного выхода… Да, так оно и было… Там, в лесу… Но мне помешали… До сих пор не знаю, хорошо это или плохо…
— Как видите, я прав, — после значительной паузы проговорил Борцов. — Рана ваша все-таки серьезная. Хотелось бы, чтобы и выводы из этого были серьезными.
— Никогда прежде Манфред Броднер не занимался самоосуждением. Других осуждал, себя же — нет. Я был уверен, что делаю именно то, что и должен делать. Все мои поступки были освящены свыше. Вашу границу я перешел не потому, что считал это необходимым. Был приказ фюрера. Не мне вам говорить, что такое для военного приказ. В то время я командовал ротой и я повел солдат, не подумав, нужно ли их вести в Россию. Да и потом столь же беспрекословно выполнял все приказы, ведь меня всю жизнь учили повиновению. В семье. В реальном училище. В военных школах рейхсвера… У нас когда-то было много политических партий, они вечно враждовали между собой, за что-то боролись… Лично меня это совершенно не интересовало. Какое дело солдату до политики. И когда после долгих лет безупречной службы, наших выигранных и проигранных сражений, после ужасной жизни в окопах, траншеях, блиндажах, под пулями, снарядами, бомбами, — мне все же стало ясно, что мы, немцы, совершаем преступление, я уже ничем не мог оправдать себя.
Броднер говорил, отведя глаза в сторону, будто бы безразличен к тому, какое впечатление производит на русского офицера его исповедь. А тот слушал внимательно, даже слишком.
— Итак, вы приговорили себя к высшей мере, — сказал Борцов тоном, в котором не было и тени сочувствия. — Почему?
Немец сцепил кисти рук, уронив на них голову, но потом заговорил медленно и неохотно.
— Если я жил не так, как должно… Если следствием такой моей жизни стала гибель многих людей… Значит, мое существование было преступно… Стоило ли тогда жить? Зачем?
Броднер разгладил на лице морщины, придававшие ему скорбное выражение, и уставился на Борцова вопрошающим взглядом. Он ждал его ответа, не испытывая особой потребности в утешении, которого, как полагал, не заслуживает.
Однако Борцов заговорил о другом, словно и не слышал всей этой исповеди.
— Вы, господин полковник, сделали одно очень странное признание. Вам вдруг захотелось стать пассивным созерцателем. Пассивным! И это в разгар сражений на фронтах.
— Был такой момент, был, — закивал головой Броднер. — Приступ малодушия…
— А вот ваш адъютант заявил другое. Он вознамерился сражаться… Сражаться даже в нашем тылу.
— Мальчишка! — вспыхнул Броднер. — Безумец!
— Похоже, это был его выбор. Вот и сопоставьте свой выбор и его.
— Какое тут может быть сопоставление? Просто громкая фраза, свойственная юнцам.
— Нет, не фраза. За словом тут же последовало дело. Пару дней назад он устроил нашим пограничникам засаду в лесу. Кузов машины, на которой я привез вас сюда, прострочен его автоматной очередью.
— Имелись жертвы?
— К счастью, обошлось. Но когда эта машина возвращалась, он снова навел на нее автомат. Тут уж его опередили…
— Вот как… Понимаю… — Броднер беспокойно заерзал на стуле, не пытаясь уточнять последствия.
— Ну а теперь давайте обсудим ваш выбор. — предложил Борцов. — Неужто вы должны прятаться в тени? Кровавая бойня продолжается, а вы — пассивный созерцатель!…
— А что же я? Что я должен? Что могу? — полковник, утратив прежнюю сдержанность, буквально засыпал майора своими наивными вопросами. — Я же вам заявил, что война для меня окончена…
— Для вас? — прервал его Борцов. — А для других? Для целых народов? Потрудитесь напрячь свой ум, свою волю. Ведь вы же интеллектуал, вы не простой солдат, а — разведчик!
— Допустим… Разведчику тоже надо иметь какое-то поле для своей деятельности. Не возвращаться же мне на линию фронта. Это исключено.
Воцарилось тягостное молчание. Собеседники лишь изредка обменивались мимолетными взглядами, не выражая готовности прервать затянувшуюся паузу. Первым заговорил Борцов, начав с вопроса:
— Вам известен замысел новой операции, затеянной абвером в нашем тылу? Отвечайте, как условились. Играть в кошки-мышки не будем.
— Кое-что известно. С чужих слов.
— Чьих?
— В основном гауптмана Шустера.
— Зачем он заслан к нам? С каким заданием?
— Так сразу? И обо всем? Лучше не настаивайте, господин майор. Прошу вас. — Он сделал глубокий вздох, помолчал. — Впрочем, вы ужасно настойчивы, ужасно. Как разведчик, я вас понимаю. Свою пластинку будете крутить до конца… В таком случае осмелюсь просить вас об одном одолжении. Разрешите мне повидаться с доктором Шульце? Интересы вашей разведки от этого не пострадают, уверяю вас. Надо знать доктора, его трезвые взгляды. Его благословение придаст мне силы…
«Как он запуган! — подумал Борцов, решив свидание с доктором Броднеру разрешить. — Без чужого совета не может преодолеть внутренний страх. И перед кем? Перед какими властями? Кому по ту сторону фронта нужны теперь его честь, совесть, да и сама жизнь».
Глава пятая
Мысли, как солдаты, сосредоточась на исходном рубеже, разом, по сигналу устремляются в атаку. Манфред Броднер считал бы это сравнение точным, если бы его мысли атаковали только противника. Но они яростно осаждают его самого.
Теперь, когда в штабе группы армий генерал-полковника Эккеса он числится без вести пропавшим, самое время осмыслить, что же с ним произошло. Дорожка, которую он когда-то выбрал вопреки воле отца, завела его в тупик. На этой дорожке было все, кроме последнего — гибели. Фортуна еще не совсем отвернулась от него. Он, истинный немец, кадровый офицер вермахта, с недавних пор почему-то перестал огорчаться неудачами своих армий. И то обстоятельство, что вместо прежних, привычных чувств им завладели новые, незнакомые, не озадачивало ни его самого, ни доктора Шульце. «Так нам, немцам, и надо, — уже не однажды говорил ему доктор. — Нечего было затевать эту преступную авантюру».
Шульце за эти дни, прожитые в лесу, заметно посмелел и высказывался теперь все более решительно. Он, казалось, переродился. Слушая его, Броднер невольно думал: «Неужели это наш дивизионный врач? Тот самый, с которым я служил и в батальоне, и в полку, и, наконец, в дивизии? Наш незаменимый хирург — скольких изувеченных спас от гибели! Что с ним творится? Обычно человеку нелегко расстаться со своими старыми убеждениями. Тут же все наоборот. Быть может, ему и не надо было менять убеждений? Значит, я не знал настоящего Шульце?»