У меня были определенные трудности с пониманием разных диалектов немецкого, но ведь хозяин — барин, я могла его заставить повторить фразу столько, сколько мне было нужно. У меня была совершенно очаровательная история при первом допросе. Это было первое наше наступление, первый пленный. Я прибежала из города, чуть не опоздала, потому что была в увольнительной, а дивизия пошла в наступление. Обстановка такая: стол в землянке, я, все, кто был в штабе, столпились вокруг стола, и нет Донского, чтобы их разогнать по местам. Допрашиваем, как полагается: начальник разведки спрашивает по-русски, я перевожу. «Где у вас тылы?» Казалось бы, чего проще! Он говорит: «Аn Tropschino». Я карту специально перед наступлением смотрела. Что за Тропшино? Такого поселка в полосе нашей дивизии нет! Если я скажу: «Ich verstehe nicht», то это поймут все. И все, можно отправляться домой. И тогда я говорю: «Schreiben Sie nieder». Я, кстати, с ним всегда на «вы» обращалась. Он пишет «Antropschino». Ура! Эту деревню мы все знаем. Я, конечно, вида не подала, что его сначала не поняла. Это все, что было нам нужно. Больше в полку ничего сделать было нельзя. А вообще, я не понимаю, зачем допрашивать пленных в полку, они же все прямо из горячки боя, что он может знать? Сколько их было в подразделении? Да какая разница, сколько их было до начала боя?! Их уже все равно там нет.
Вообще, если говорить о среднестатистическом немецком военнопленном и о среднестатистическом красноармейце. У нас до войны говорили, что у нас всеобщее среднее образование. Да возьмите строевую часть любой дивизии, полистайте список рядовых: три класса, четыре класса образования. Восемь классов? О, это будущий сапер или химик — вот так у нас было с образованием рядового состава. Так же было с офицерами — их же можно было обучать только из тех, кто есть… Например, у меня был приятель, он погиб на участке 109-й дивизии — Самуил Маркович Харитонов, преподаватель математики. Честный офицер, храбрый парень, до войны — преподаватель математики. Он рупористом иногда работал, читал немцам тексты, но произношение у него было — за голову схватишься. На слух он немецкий язык вообще не понимал. И это нормальное явление было, при всех недостатках его немецкого языка он числился переводчиком в одном из полков 109-й дивизии! Далеко не все переводчики даже такого уровня. Самуил погиб так: он один шел на передовую по каким-то делам, и его в спокойный момент ранило в ноги. Пока его нашли, он истек кровью. Его отвезли в город, в госпиталь, ампутировали обе ноги, и на следующую ночь он умер. Я его навестила в госпитале перед смертью, но он уже никого и ничего не узнавал. Вот так погиб. На фронте нельзя погибнуть глупо, но все равно было очень грустно.
По поводу рупористов мое мнение такое, что это было абсолютно неэффективно. У всех рупористов было ужасное произношение. Например, мы говорим «Гитлер», а они говорят «Хитлэ». В начале звук «х», а не «г», в конце звука «р» вообще не слышно! Вдобавок рупористы вещали на общем немецком, который деревенские немцы с трудом понимали, а если учесть, как наши этот общий немецкий знали! И что наши потом наговорят по шпаргалкам, было вообще невозможно понять. Нам прислали целый ворох этих шпаргалок, и я по ним должна была еще учить наших офицеров произношению того, что на них написано. Делалось это в минуты затишья — лучше хоть что-то делать, чем сидеть без дела. Но я считаю, что это было абсолютно бессмысленно.
Переводчиков не готовили для полков, готовили только для штабов дивизии. Там как раз сидел этот самый инструктор по работе среди войск и населения противника. Вот кто должен был отлично знать язык! Но даже их не готовили. И наш инструктор в дивизии, капитан Кемпф, которого мы все считали очень симпатичным и дельным офицером, вообще не говорил по-немецки! С ним была смешная история: когда я туда прибыла, мне надо было обосноваться. Обосноваться — значит вбить в стенку гвоздь, чтобы повесить полевую сумку. Я взяла гвоздь, булыжник и стала забивать гвоздь. Он мне: «Что вы делаете?» — «Как что, гвоздь забиваю в стенку». — «Нельзя, клопы будут!» — «Что, от гвоздя???» — «Да, от гвоздя. Вы видите, сколько тут клопов?» Вот такие смешные представления у него были. Как мне рассказали после войны, он печально кончил — благополучно дожил до конца войны, а там слишком разохотился на немецкое имущество. Как ни странно, он был уличен и разжалован.
Еще был интересный эпизод с одним пленным. Он был из эсэсовцев, но с головой. Он попал в плен в начале войны и был переквалифицирован в пропагандисты в Красногорске в школе комитета «Свободная Германия». Он жил там же, где я иногда бывала, в Благодатном переулке, и я с ним иногда пересекалась по работе, да и иногда просто в коридоре сталкивалась. И этот наглец все мне говорил: «Ирина, я не знаю, как к вам обращаться. По имени — zu kurz, Frau Leutnant — unmöglich!» To есть, с его точки зрения, женщина не могла вообще быть офицером.
Один раз, уже в самом конце войны, я чуть не ввязалась в опасную авантюру — на конечном этапе войны в тыл к немцам в глубокую разведку уходила группа, которая должна была изображать заблудившуюся немецкую часть. В конце войны для немцев это была банальная ситуация. Офицерами там были наши, русские, а рядовыми — бывшие пленные немцы, прошедшие у нас перековку. Офицерам было велено при публике рта не открывать, потому что акцент сразу был бы услышан. Но, слава богу, мне сказали: «Вы что, не знаете структуры немецкой армии? Где ближе всего к фронту могут быть женщины в немецкой армии?!» Это так называемые Blitzmädchen, девушки с молнией на рукаве, связистки. 50 км от фронта. «Вы что, хотите, чтобы всю вашу группу сразу же повязали?!»
Мы получали каждый день из политотдела фронта, который на Заневском, материалы для чтения на войска противника. Читали, сколько горючего хватало, если вещали из землянки. Если вещали с машины, то по условиям. Материал был оформлен в качестве листовки, и такие же листовки разбрасывали над немецкими позициями, но этим занимались не мы. В листовке были отдельные части: высказывания военнопленных, что наши очень любили. Если своих военнопленных не было, то не брезговали военнопленными с других фронтов. Было хорошо, если пленный был из той части, что стояла напротив. Это было хорошо, но, смею вас уверить, что, пока мы не стали эффективно действовать, проявлять инициативу и двигать фронт, никто не бежал сдаваться в плен. На нашем участке фронта я не знаю ни одного случая, чтобы немец пришел и сдался. На других участках такое, может быть, и было.
Кроме того, у нас в разное время работали разные военнопленные. На момент прибытия к нам они уже прошли то ли обработку, то ли проверку, но мы с ними общались как со своими, и они с нами так же. Был любопытный случай с немцем Келлером. Он, хоть и был в офицерском звании, знаков различия не носил, ходил в нашей форме. У нас был негласный приказ — его одного никуда не пускать, все время сопровождать. Как-то вышло, что некому было его сопровождать, и с ним пошла я. Слава богу, что он в клозет не попросился! Мы с ним шли, разговаривали по-немецки, и к нам прицепились бдительные юные пионеры. «А вы кто? А что тут делаете?» Я им объясняю, они мне, разумеется, не верят. Я говорю: «Ну, хорошо, идемте до ближайшего КПП». Там, чтобы нас проверить или этих детей утешить, созвонились с нашим штабом, наши все подтвердили. Детям сказали «спасибо», а нас отпустили.