Ремень у меня был кожаный, хотя у некоторых были и брезентовые. Зимой у нас были полушубки и валенки. Противогаз мы вынимали, а сумку набивали бинтами и другими материалами. Когда я была санинструктором, санитарная сумка у меня тоже была, но ее не хватало ни на что во время боя. Противогазная сумка у нас всегда болталась, это неотъемлемая часть, как оружие. А санитарная сумка — только когда в бой. Но мы старались противогаз вынуть и набить сумку бинтами, потому что никогда не знаешь, сколько будет раненых в бою. К тому же ранения разные бывают, иногда одного индивидуального пакета не хватало для перевязки. Подсумок для патронов был один на ремне. Сумки для гранат не было. И саперные лопатки нам, санинструкторам, не полагались.
Здесь, в 273-м ОЗАД, я стала прибористом на ПУАЗО.
[19]
Никаких курсов по работе на ПУАЗО я не проходила, всему учились на месте. У нас были 85-мм пушки, которые могли вести огонь как по воздушным, так и по наземным целям. В расчете пушки у нас было 11 человек. Пушка тяжелая, прибор ПУАЗО тоже тяжелый — помню, сложно его было из ровика вытаскивать. Дивизион был на конной тяге, машины у нас появились только в 1945 году. Дивизион сформировался, в Иваново мы немножко постояли, и потом нас сразу отправили на фронт. Это было как раз, когда началось наше наступление на Украине, и мы одними из первых узнали о «Молодой гвардии». Когда мы освободили Ворошиловград, мы сразу стали получать «Боевые листки» и раскопки сразу стали проводить, и местные жители нам тоже рассказывали.
Потом я стала командиром орудия. У нас девочки были только на дальномере, на ПУАЗО, телефонистки и радистки. На орудиях в расчетах были одни мужчины, и только я туда затесалась. Я была со средним образованием, да еще курсы закончила — вот меня туда и поставили. Задачей нашего дивизиона была противовоздушная оборона и важных объектов, и городов, и непосредственно в бои нас посылали. Ставили нас на прямую наводку против танков и против пехоты. Такое случалось и в 1944 году, и в 1945-м.
В составе 273-го ОЗАДа в одном из боев, когда наши зенитки поставили на прямую наводку против танков, я была контужена. Я даже не знаю, как описать этот бой с немецкими танками. Это было под Харцизском. Нам было сказано: «Прямой наводкой по танкам!» — вот и все. Эта контузия потом мне долго еще не давала жить спокойно — страшные головные боли. Тем более что я в медсанбате не лежала, долечивалась в дивизионе. Во время боя меня взрывной волной сильно ударило в ухо и отбросило с огневой позиции зенитки. Я на четвереньки встала, а прямо встать не могла: как только встану на ноги, сразу падаю на четвереньки обратно. Из-за контузии сразу ухо перестало слышать — да и сейчас это ухо слышит плохо. После войны, когда я заболела менингитом, меня полечили, но лечение не помогало. Меня потом врачи спрашивают: «У вас не было случайно травм головы?» — «У меня была сильная контузия во время войны». — «Что же вы нам сразу не сказали, мы бы вас лечили по-другому». Сейчас головных болей уже нет, редко-редко они меня беспокоят.
Вот говорят, что Краков, который наш дивизион освобождал, был захвачен без боя. Ничего подобного, его просто не сильно разрушили. Правда, его никто не бомбил, как Ленинград. Но бои были достаточно серьезными. Без боя никто не сдавался. Кстати, интересно, что моя 92-я стрелковая дивизия, в которую я так хотела попасть, тоже была в Кракове. После того как с финнами заключили мир, их тоже сюда перебросили. Только на встрече ветеранов после войны я узнала, что мы стояли рядом в Кракове, а встретиться сумели только после войны.
После Кракова мы еще немного прошли и остановились, в Германию не пошли. Война уже к концу шла, и в нас там не было необходимости. Там, в Польше, мы и встретили конец войны. Но даже после войны, когда мы еще там были, у нас был отдельный НП, где жили четыре человека. Так их всех четверых вырезали, непонятно кто — немцы или поляки?
Недалеко от того места, где мы в Польше стояли, у немцев был концлагерь для детей и подростков. Их немцы использовали для обучения хирургов и прочих медицинских экспериментов. Жутко было смотреть на этих подростков. У одного мальчишки они вырезали аппендицит, но у него операционная рана год не заживала, ей не давали заживать специально, для опыта.
Поляки к нам относились двояко. Был такой случай — после войны мы в баню пошли, и вдруг нам встретилась женщина, которая заговорила с нами на чисто русском языке. Мы поинтересовались, откуда она так хорошо знает русский. Она сказала, что она эмигрантка, живет там с 1925 года. Мимо проходили две полячки и что-то ей сказали. Эта в грубой форме ответила. Мы по-польски не понимали и переспросили ее, о чем был разговор. Эта русская эмигрантка объяснила, что польки ей сказали: «Чего ты говоришь с этими б…ми?»
Один раз было так, что мы втроем шли через сад. Клубника в саду была крупная, и мы этой клубники в котелок набрали. Полячки выскочили, на нас лопочут сердито, но сделать не могут ничего: мы были вооружены. Так что было по-всякому. Где-то нас встречали с удовольствием, где-то хуже. У меня была куриная слепота — достаточно интересное состояние: в темноте ничего не видно. Один раз взошла луна и осветила шоссе. Асфальт хоть как-то освещен, его видно. А что рядом канава — вы ее не видите и в нее летите. Меня водили домой к глазнику, причем поляку. Он меня нормально принял, выписал рецепт. Так что по-разному было.
Я бы расценила роль политруков в нашей дивизии положительно. В нашей дивизии они ходили и в бой, и с ними можно было поделиться своими заботами. Они воспитывали солдат. У меня в 273-м ОЗАД был такой случай, когда комбат 4-й батареи ко мне начал приставать в землянке. Дошло до того, что мне пришлось его стукнуть тяжелым предметом по голове, и я разбила ему голову до крови. У нас была политруком женщина, и она стала ко мне приходить, расспрашивать, как все случилось. Но я рассказать ей не могла, вы сами понимаете! Я молоденькая была, довольно стеснительная. Я не знаю, наказали ли его. Хотя мы были в одном дивизионе, я не интересовалась, что с ним стало.
Я как раз тогда подала заявление в партию. Тогда надо было, как и после войны, собирать рекомендации. Мне говорят: «Можешь не собирать». Я уже решила, что меня отправят в штрафной батальон — страшно подумать, какой-то сержантик офицера ранила, старшего лейтенанта! И тут вызывают меня в штаб. Я была уже готова ехать в штрафной — женщин, как мне казалось, тоже туда посылали. Но оказалось, что рекомендации на меня собрали без меня и меня в партию приняли. Я до сих пор не знаю, кто мне рекомендацию дал. Единственное, что меня спросили: «Какого ты на самом деле года рождения?» В комсомольском билете я не исправила дату, и там стоял 1923 год, а в красноармейской книжке — 1921 год. Я говорю: «1923-го». — «А почему расхождение?» Я честно все рассказала. Когда я демобилизовалась, то получила паспорт с настоящим годом рождения. Только партбилет с фиктивным годом рождения был и красноармейская книжка.
Когда Сталин умер и я работала на заводе, одновременно учась, нас вызвали в 1954 году в райком партии для обмена партбилетов. Мне сказали написать заявление об обмене партбилета и объяснение расхождения дат рождения в паспорте и партбилете. Я написала все как было. Начальник цеха на меня набросился: «Да ты что?! Тебя посадят за подделку документов!» Я говорю: «Я же не от фронта скрывалась, наоборот, на фронт просилась». В результате мне сменили партбилет и поставили настоящий год рождения.