На фотографии, где стоит мой будущий муж, видно, что разведчики одеты кто в чем. Сашка у них был во взводе, так он все в немецкой шинели ходил. Еще один стоит в камуфляжных штанах СС — кого захватывали, того они и раздевали. Конечно, все это не по уставу, но разведчикам все можно было, начальство смотрело на эти вольности сквозь пальцы.
Разведвзвод дивизионной разведроты 37-й гвардейской дивизии. Солдаты одеты в самое разнообразное обмундирование, включая немецкие шинели, и вооружены как нашим, так и трофейным оружием
С обмундированием была отдельная история. У нас же стрелковый полк, и до нас женское обмундирование просто не доходило. Может быть, в ротах связи было какое-то специальное обмундирование, но я же среди мужиков, и мне выдали все солдатское. Я помню, что ватные штаны, которые мне выдали зимой, мне были страшно велики. Я в них провалилась, как в комбинезон, и узкий брючный ремень этих штанов у меня был выше груди, я его под мышками затягивала. Поверх этого надевала гимнастерку и на талии затягивала обычный широкий ремень. Кальсоны с завязочками, белая рубашка с завязочками — ни о каком женском обмундировании и речи не было. Но поскольку мне тогда было 16–17 лет и пофорсить перед другими хотелось, я у старшины всегда выпрашивала гимнастерку самого маленького размера, чтобы носить, и еще одну гимнастерку самого большого размера. Я всю жизнь с детства была девочка мастеровая, и из этой большой гимнастерки на руках я себе спокойно шила юбку. А во втором эшелоне дивизии, там, где медсанбат, почта, авторота и все прочие вспомогательные службы, была и швейная мастерская, и сапожная мастерская. В сапожной мастерской сидел такой дядя Вася, усатый, уже пожилой солдат. Так он по моей ноге (35-го размера) выстругал деревянную колодочку и сшил мне сапоги. Тогда очень модно было шить сапоги из плащ-палаток. Такие зеленые сапожки, очень легкие, у меня тоже были. Название «Джимми» для таких сапог появилось, по-моему, позже, — я их называла просто сапожками. В конце войны всем женщинам стали выдавать гимнастерки и юбки. На фотографии 1944 года я в кубанке — ее я сама себе сшила. Зимой нам выдали рукавицы на меху: я их вывернула, а внутри такой белый смушковый мех! Изумительно красивый мех, и мне было просто жалко его использовать просто в рукавицах. Я аккуратно бритвой распорола их и сама, тоже на руках, сшила себе кубанку. Верх сделала красный — раздобыла откуда-то кусок красной ткани. Приделала к кубанке звездочку — и все на меня заглядывались, когда я мимо проходила.
И. Яворская в кубанке, сшитой из меховых рукавичек
На Наревском плацдарме в декабре 1944 года у нас был большой концерт на День конституции. Я пела на этом концерте, как всегда. Баянистом у нас был Саша Кузнецов, москвич. Он не был профессиональным баянистом, но у него был абсолютный слух. Он мог подобрать любую мелодию на слух. Его баян звучал как орган. Он мне аккомпанировал. Комдив, генерал Сабир Рахимов, присутствовал на этом концерте. Потом он подошел к нашему капитану Ляшкову, что отвечал за нашу агитбригаду, и говорит: «Слушайте, капитан, у вас всего одна девушка поет, и прекрасно поет». Я этот разговор слышала. А потом Рахимов и говорит: «Но посмотрите, как она одета!» А я была как раз в самодельной юбке, гимнастерке, с простым солдатским ремнем. Потом Рахимов сказал: «Я отдам распоряжение в швейную мастерскую, а вы проследите, чтобы форма была по размеру». И мне из офицерского сукна (не знаю, шевиота или еще какого) сшили юбку и китель — с окантовкой, с золотыми пуговицами, по всем правилам! Юбка, конечно, получилась неудачная, потому что портные-то привыкли на мужчин шить форму. А китель получился хорошим. После войны я привезла эту форму домой. Долгое время она у меня просто лежала, а потом она мне понадобилась на концерт самодеятельности: я заведовала самодеятельностью в клубе железнодорожников, и мы ставили какой-то спектакль. Я вытащила китель и юбку — и не влезла в них! Значит, я после войны еще росла. Война закончилась в мае, а только в августе 1945 года мне исполнилось восемнадцать лет…
Мы очень любили нашего политрука, Александра Макаровича Смирнова. Это был удивительно обаятельный человек. У него никогда не сходила с лица улыбка, он никогда не орал командным голосом, не приказывал. Он всегда обращался ко всем: «Послушай, миленький…» Вот так он говорил с солдатами. Он погиб вместе с генералом Рахимовым на НП дивизии под Данцигом. Наше наступление должно было вот-вот начаться — и прямое попадание снаряда в НП дивизии. Все командование дивизии выдвинулось на передовую, а блиндаж саперы не успели построить, и НП был просто в окопе. Всех накрыло: генерала Рахимова, замполита Смирнова, начальника связи полковника Голованя, начальника артиллерии полковника Руденко — все они там были. Погибли все, кроме Руденко, которому оторвало ногу. Замполита Смирнова разорвало на куски — когда его останки к нам привезли в плащ-палатке, то нам пришлось по кускам его останки прикручивать к доске, чтобы хоть как-то форму надеть на него и в гроб положить. Сразу все командование вышло из строя перед самым наступлением, которое все же состоялось, несмотря ни на что, — все уже было готово.
Со смершевцами у меня были стычки — я ведь пришла из ниоткуда, хотя была совсем девчонкой пятнадцати лет. Поэтому меня неоднократно вызывали на допросы в Смерш. Причем спрашивали одно и то же по десять раз. На каждой странице протокола допроса расписываешься, и на следующий раз опять то же самое! Я им говорю: «Так я же уже говорила вам!» — «Нет, вы повторите снова». Так повторялось много раз, пока они не сделали запрос в Липецк, куда к родне уехала моя мама. В Воронеж ей возвращаться было некуда и незачем — никого там не осталось, а маме надо было как-то выживать с моей младшей сестренкой. На допросе я сказала смершевцам, что моя мама должна быть в Липецке. Они, очевидно, сделали туда запрос, а там мама уже работала диктором на радио в ночную смену (мама заканчивала театральный институт, и у нее была прекрасная дикция) и руководила самодеятельностью в Липецкой высшей офицерской летно-тактической школе. После наведения справок о моей маме смершевцы оставили меня в покое. Не скажу, чтобы они меня оскорбляли или били — просто нудно, настойчиво спрашивали одно и то же, фиксировали одно и то же.
Мой муж родился в русской семье в Узбекистане. Он был призван в 1939 году и учился в Саратовском училище, когда началась война. Его послали на фронт, в 1941 году он попал в окружение, затем в плен, но с группой товарищей бежал из плена. В Бобруйской области он примкнул к партизанам. Партизанский отряд, в котором был мой муж, соединился с нашей дивизией в декабре 1943 года, и бывшие партизаны влились в ее ряды. У моего мужа и документы об участии в партизанском движении, и рекомендации, и, несмотря на это, его в Смерш на допросы таскали. После войны мой муж так и не вступил в коммунистическую партию. Я его спрашивала: «Почему?» Он отвечал: «Ты что, не знаешь? Я в плену был, а это печать на всю жизнь». Я сама не распространялась о том, что была на оккупированной территории и что побывала в концлагере. В анкетах этого я не указывала, да никто особо и не интересовался, так как из Воронежа я уехала с мужем на его родину, в Узбекистан.