Мир жил напряженной и тревожной жизнью. Человечество вползало в непосредственное преддверие новой мировой войны. Некоторые наиболее знающие и смелые прогнозисты, и у нас, и за рубежом, предрекали, что до нее остается год-два максимум. Все это заботило, настраивало на ожидание новых событий. Угнетало меня и другое — ожидание вестей из Омска, из партколлегии. Ведь дело осталось незавершенным — узлы не развязаны, нити не распутаны.
Сама армейская служба меня не тяготила. В детстве и юности я прошел изрядную физическую закалку, и меня не страшили ни марш-броски без привалов и питья, ни ночевки вокруг костра, когда наша рота в порядке гарнизонной службы заступала на суточное дежурство по охране лагеря. Меня грызла неопределенность, состояние, о котором говорят: «Подвешен без веревки».
На второй месяц службы командир части вызвал меня в свою палатку на беседу.
— Среди средних и младших командиров у нас маловато коммунистов и комсомольцев, — сказал он. — Сейчас происходит набор на краткосрочные курсы. Посыпаем людей на полгода в Ленинград, после чего они вернутся нести службу в свои же части. Мы посоветовались с комиссаром и решили в числе пяти товарищей направить и вас на эти курсы. Как вы смотрите на это? Нам хотелось бы учитывать и личное желание.
Сам для себя я еще раньше решил, что хочется мне или не хочется быть военным, время, в которое включена моя молодость, все равно заставит меня стать военным. А поскольку это неизбежно, то пусть будет, что будет.
— Я согласен, товарищ командир части, но есть одно серьезное препятствие, о котором я обязан доложить вам. Я на подозрении.
Не успел я произнести и пяти фраз, как, откинув у палатки входной проем, вошел комиссар.
— Кстати, Андрей Михайлович! У нас как раз началась душеспасительная часть беседы, — невесело усмехнулся командир.
Я рассказал вкратце все как было, все как есть.
— Да разберутся с этим! Все это пустяки, коли за вами такие доказательства, — с убежденным оптимизмом воскликнул комиссар.
— Нет, Андрей Михайлович, рисковать не будем. Ведь в случае малейшей неустойки с нас с тобой шкуру снимут. Я верю нашему бойцу, а все ж… Время, братец мой, круто поворачивает… Спросишь: куда? Не знаю… — резко сказал командир части. И комиссар ни единым словом не возразил, лишь опустил голову, пуще прежнего задымил папиросой.
Я покинул командирскую палатку с ощущением, что меня обложили плотным слоем ваты и мне нечем дышать.
Однако комиссар не позабыл обо мне. Через несколько дней он позвал меня к себе, в свою палатку, и поручил вести политические занятия в другом взводе.
Обычно такие занятия проводили сами командиры взводов, но тут какой-то был особый случай, когда потребовалось временно заменить групповода (так называли руководителей политзанятий).
На моих первых занятиях комиссар просидел, что называется, от звонка до звонка. Занятия велись с помощью географической карты, прикрепленной к березе простым шнурком.
Программа политзанятий была крайне элементарной, рассчитанной на самых мало подготовленных. Тут карта была незаменимым пособием. Политический строй нашей страны, ее государственное устройство, принципы Союза республик — становились особенно доступными, когда границы, города, моря и реки показывались на карте. С картой проще было рассказывать и о текущих событиях внутренней и международной жизни. Комиссар похвалил наши занятия и больше уже у нас не появлялся. Не приходили и другие командиры.
Но однажды я заметил, как, маскируясь в березняке, к моему «классу» осторожно подошел человек и, затаясь, долго слушал мою беседу с бойцами. Повторилось это и раз, и два, и три. «Не доверяют», — ударила меня в сердце догадка.
С комиссаром части у меня установились добрые отношения. Его подкупила моя готовность писать о нашей части в окружную газету «Красноармейская звезда». Мой газетный опыт не мог не помочь мне в этом. На страницах газеты то и дело стали появляться заметки, начинавшиеся словами: «В части, где командиром Лосев», — происходит то и то. В конце стояла подпись — «красноармеец Марков».
Мысль о том, что мне не доверяют, преследовала меня. И вот вдруг случилось так, что мы оказались с комиссаром наедине, и я рассказал ему о слушателе, который прячется в березняке.
Я не ожидал, что мой рассказ, с известной долей горького юмора, вызовет такую резкую реакцию у комиссара. Он не просто покраснел, а стал густо-бордовым, ладони его сжались в кулаки, глаза засверкали яростью. Он заговорил хриплым голосом, не сдерживая своего гнева:
— Вот сволочь, вот кляузник! Это особист из дивизии, ходит-бродит, вынюхивает! Он уже капал и на тебя, и на меня. Никому не доверяет! Даже вон ту березу подозревает в антисоветизме. С такими надо быть на стреме, иначе они доведут нас, коммунистов, до большой беды. Кляузник! Поганая душонка!
И комиссар, стукнув себя по колену кулаком, запустил такой витиеватый матерок, что я опешил. Мне и в голову не могло прийти, что кто-то ходит возле меня, когда я веду политзанятия с бойцами, чтобы воспользоваться какой-то моей неточностью или оплошностью, или придумать что-нибудь подобное, и все затем, чтобы донести кому-то об этом по команде выше. И некто случайный, а не специально поставленный для такого паскудства, человек с командирскими знаками различия, да еще, наверное, с партийным билетом в кармане.
— Ты, когда еще раз увидишь этого негодяя в березняке, вежливо, конечно, разоблачи поганца. Такие не любят света. А ты скажи, как можно громче: проходите, товарищ командир, присаживайтесь у нас, под небесной крышей недостатка мест не бывает, — успокоившись, посоветовал мне комиссар.
Этот откровенный разговор с комиссаром произвел на меня тяжелое впечатление, которое долго держало меня в своих тисках. Я был уже, конечно, кое в чем сведущим человеком, испившим в последнее время из чаши невзгод первые глотки горечи, но некоторые детали разговора с комиссаром содержали для меня обескураживающую новизну. Комиссар называл особиста «кляузником», «поганой душонкой». Не перебрал ли он в горячке? Может ли это быть на самом деле? Я был убежден, что особисты — это исключительные люди, люди, как говорят, высокой пробы. Они могут выдержать самые строгие требования к себе: честность, правдивость, идейность, неподкупность… Однако не верить комиссару я тоже не мог. Он пришел в Красную Армию еще в Гражданскую войну, шахтер из Анжерки, член партии с двадцатого года… Своей простотой, доверчивостью к людям, умением разговаривать с каждым бойцом — кто бы он ни был: рабочий, крестьянин, интеллигент, — комиссар рисовался мне человеком безукоризненным, настоящим большевиком.
Но вот что любопытно: после разговора с комиссаром я больше ни разу не видел человека в березках. Возможно, я перестал почему-то интересовать его, а может быть, он так изловчался умело, что заметить его, увы, не удавалось. А скорее всего, комиссар вышел с ним на прямой разговор, осадил его прыть, и он затих до поры до времени…
В конце лета состоялись крупные войсковые учения. Наша рота одновременно с другими подразделениями инженерного лагеря покинула палаточный городок и вышла на отведенные ей позиции. Вначале мы наводили через реку понтонные мосты, потом строили дорогу, засыпая трясину щебнем и древесиной, а когда вошли в гористую местность, приступили в зоне каменистой долины к взрывным работам. Срочность всего дела была чрезвычайной, за нами надвигались войска, и потому работа велась и днем и ночью. Рождались тут и азарт, и удаль, и многое из того, что не удавалось сразу, не страшило. Веселье било ключом, так как все понимали — это не война, а лишь репетиция, а война авось проскочит мимо: гляди, людишки еще остановятся в своей ненависти, одумаются. Веселье поддерживали две гармошки, две гитары, мандолина и скрипка, а скрипачом был сам командир части. И еще поддерживал веселье… пищеблок. Кормили нас хорошо, очень хорошо, не то что в лагере, и не было ни одного случая, чтобы походная кухня нас подвела.