— Как первый снег ляжет, чернотропье скроется, ты и приезжай, друг Ефрем, — говорила Манефа, присматриваясь к Белокопытову, к его странной перемене в лице. — Ты понял, Ефрем? Запомнил? — строго опросила Манефа.
— Понял, запомнил, матушка, — глухо сказал Белокопытов, пряча глаза от пронзительного взгляда старухи.
— Ну а теперь ступай! Да не вздумай без нужды по моим кельям шариться, — не по-доброму усмехнулась Манефа.
Белокопытов вышел от Манефы, встал на тропу, но, пройдя от ее избы шагов сто, остановился, поняв, что идет не в свою сторону, не туда, где он оставил коня под седлом.
«Что со мной, Господи? Куда же я иду? Помрачение ума во мне случилось», — прошептал он и повернул к избе Манефы. Подойдя к избе, он долго стоял, соображая, как выйти на свою тропу. Увидев зарубки на деревьях, сломанные ветки, примятый папоротник, он опознал свои приметы, всегда помогавшие ему при выходе на большую дорогу, и, озираясь по сторонам, зашагал неспешно, осторожно ступая. Большие черные глаза, черные волосы, выбившиеся из-под платка на лоб, мягкий круглый подбородок, гибкие руки женщины виделись ему теперь на каждом изгибе тропы в густой чащобе.
С той поры Ефрем Маркелович потерял покой. Он зачастил на кладбище, на могилу жены, пил настой трав, стараясь унять вдруг проснувшуюся в нем тоску, надо не надо, ездил в Томск и трактовые села, но запавший в его памяти облик девушки, увиденной у Манефы, не исчезал. Какой-то внутренний голос твердил ему одно и то же: «Сам Господь послал ее тебе. Он возвращает тебе утраченное счастье. Не медли, не терзайся сомнениями, иди навстречу своей судьбе. И кто она? Как она появилась у Манефы в ее таежной тюрьме? Почему она не знает по-русски?»
В конце концов Ефрем Маркелович отложил все дела и отправился в одиночку на заимку, намереваясь сходить в скит и выследить девушку.
Целых три дня бродил Ефрем Маркелович по скитским тропам, но ничего не достиг. Было впечатление, что скит покинут. Неподвижны были двери келий монахинь, не топились печи в них, по вечерам не блестели огни в подслеповатых оконцах, не чувствовалось в лесу запаха очагов, на которых готовили пищу. Собак в монастыре держали на привязи, выпускали на волю только по крайней необходимости. Но обитаемое жилье в тайге опознавалось еще и по птицам. Однако ни сорок, ни ворон возле людских жилищ Белокопытов не обнаружил.
А тайна открылась просто: монашки ушли в кедровые леса на заготовку ореха. Манефа и на этом промысле умела заколотить хорошую деньгу.
Когда Белокопытов перешел в кедровые урманы, он в первый же день обнаружил артель монашек. Он услышал удары барца о кедры, женские голоса, стук решеток, на которых отбивали от ореха шелуху. Женщины в зипунах, в платках, плотно повязанных вокруг головы, в мужских броднях суетились около огромных куч спелых кедровых шишек.
Ефрем Маркелович залез в пихтовую чащу, встал под ветки, раздвинул их и стал наблюдать. Он увидел ее в первые же минуты. Она была одета так же, как все остальные женщины, но отличалась от них неловкостью движений, малой силой, отсутствием сметки. Неся мешок с шишками из лодки на берег, она спотыкалась, мешок сползал с ее спины, она тащила его, прижимая к животу. Женщины смеялись над ней, выкрикивали язвительные слова.
«Встану, кинусь к ней, увезу ее на заимку», — думал Белокопытов. Была минута, когда она словно чувствуя, что он смотрит на нее, приблизилась к чаще и пристально посмотрела в его сторону. Он увидел ее вспотевшее смуглое и худощавое лицо и черные глаза в слезах.
«Ненаглядная моя, как же они тебя обижают. Я сам умру, но тебя выручу с этой каторги. Ну, иди ко мне, иди ближе», — проносилось у него в уме. До сумерек сидел Белокопытов в чаще. Женщины ушли на ночевку под яр на песчаный берег, где у них стояли шалаши и дымился костер.
Побрел и он на заимку. Разные намерения рождались в его голове относительно ее освобождения. «Пойду к Манефе и скажу: хочешь получать ружейный припас, держать и дальше свою коммерцию с таежными людьми, отдай мне девушку, не отдашь, пеняй на себя, я тебе больше не слуга. Бог мне послал ее. Не гневи Бога».
Но поразмыслив над этим замыслом, Белокопытов понял, что Манефу не запугаешь. Ружейный припас он поставляет ей не за спасибо. А что в тайне, так разве не может она найти другого связника, который будет делать то же самое, на тех же условиях. Немало таких найдется. И получится так: и куш он потеряет, и девушку из скита не выручит.
«Нет, не подходит такой замысел. Самое верное выкрасть девушку, поселить на заимке, а может быть, увезти в Томск, поселить тайно, дождаться, чтоб и след о ней забылся. Пусть Манефа решит, что девушка сгубила себя в озере. Сколько их таких, несчастных, утопились уже от отчаяния. Еще отец рассказывал о таких случаях».
Но и этот вариант был уязвим. Выкрасть девушку он сумеет, ловкости и силы справиться с ней у него хватит, но это же будет насилие. А она одним видом своим всколыхнула его душу, пробудила надежду… Ах, если б знать ее язык, объяснить ей, какие чувства переживает он.
Как-то раз Ефрем Маркелович попытался завести разговор о раскольниках с Петром Ивановичем. Втайне он думал, а не пойти ли с Макушиным на откровенность? Не открыть ли ему душу? Не вызвать ли сочувствие к себе? Макушин знал, конечно, о старообрядцах больше, чем кто-либо иной, но до конца откровенничать не захотел.
— Давно староверы обитаются на Юксе. Я приехал в Томск молодой, а они уже там жили. Немножко подмогал я им. Московские купцы передавали со мной то старые книги, то какие-то деревянные изделия из поселений раскольников. Ну как откажешь? Люди! Твой батюшка-то, Маркел Савельич, все ходы к ним знал. Ну и что ж, Бог ему судья.
Макушин замолчал, и Ефрем Маркелович понял, что он больше об этом не промолвит ни одного слова.
Луч света взошел над терзаниями Белокопытова только с появлением в Томске Шубникова. Нахваливая Белокопытову старшего приказчика, Петр Иванович не умолчал о знании тем двух языков помимо русского.
— По-французски знает, как по-русски. Ну а по-немецки чуть похуже, — пояснил Макушин.
«Ну все! Дай Бог тебе здоровья, Северьян Архипыч, может быть, тебя-то мне только и не хватало», — думал Белокопытов.
13
Девушку звали Луизой, а Манефа по-скитски нарекла ее Секлетеей. Она рассказала об этом, едва они уселись на кедровый сутунок, приготовленный Белокопытовым на свои поделки.
Звуки родного языка из уст Шубникова успокоили ее. В первые же минуты она убедилась, что оба мужчины не обрекут ее на что-то плохое, не оскорбят и не унизят ее.
— Скажи, скажи ей брат мой, Северьян Архипыч, что целый год я слежу за ней. Мое сердце открыто для нее на всю жизнь. Пусть она посмотрит мне в глаза. Пусть заглянет в тайники моей души.
Белокопытов говорил и говорил без умолку в каком-то горячем и безотчетном возбуждении.
Исподлобья Луиза бросила на него беглые взгляды, по-видимому, угадывая, что он говорит слова необыкновенные, потом вопросительно и нетерпеливо посматривала на Шубникова, ожидая перевода.