— Здравствуй, папка! Как ты живешь-поживаешь?! — Она проскочила через прихожую, чуть не сбив с ног стряпуху, которая уже толклась возле пылающей печи.
Горбяков увлекся работой, не заметил, как она подъехала. Услышав ее звонкий голос, вскочил, рассыпая по полу какой-то желтоватый порошок, обнял дочку, прижал к себе.
— Доченька! Золотце мое ненаглядное! Уж как я по тебе соскучился! И зачем я отпустил тебя в чужой дом? Зачем выдалась твоя непрошеная, негаданная любовь к нему? — Слезы навернулись на глаза, сердце застучало сильнее, отзываясь где-то под лопаткой. Но Горбяков спохватился, замолчал. Да ведь он упрекает дочь! Разве это допустимо? Разве это отвечает его представлениям о человеке, о любви, о жизни? Ни в коем случае! Дочь выбрала того, кого подсказывала ей душа.
Она взрослый, самостоятельный человек, ей самой суждено выбирать свои пути-дороги… — Ты что это, Полюшка-долюшка, в неурочный час? Мне почему-то казалось, что ты вечером ко мне прибежишь… Ну, а я все равно рад… очень рад, — бормотал Горбяков, испытывая неудобство от своих первых слов, какими встретил дочь, и называя ее именем, каким любил называть, когда еще была жива Фрося, жена. То время теперь представлялось таким недосягаемо далеким-далеким, и порой думалось, что тогда в этом же доме жил, работал, двигался, думал не он, а кто-то другой, лишь отдаленно похожий на него. Что-то было в той далекой жизни такое необыкновенное по полноте счастья, что напоминало собой не быль, а сказку: "Жил-был добрый молодец, и была у него жена-подруга, и любил он ее пуще всех на свете… И вот долго ли, коротко ли, родилось у них чадо… Полюшкой нарекли…"
Выпустив из своих объятий Полю, Горбяков отступил на шаг и, взглянув ей в глаза, понял, что она чемто и взволнована и опечалена.
— Ты чю, Полюшка-долюшка? Что у тебя стряслось?
— Пап, уезжаю я. Епифан Корнеич с собой забирает.
— В Томск с обозом? — высказал мелькнувшее в уме предположение Горбяков, не видя в этом ничего худого.
— Да нет, сказал, что поедем деньгу загребать: па Обские плесы, на Тым, на Васюган…
— Вон оно как! — изумился Горбяков, и сердце его сжалось.
— Хочет он, папка, на купеческий манер жить.
Будешь, говорит, вести книгу доходов-расходов, — объяснила Поля, вспомнив слова Епифапа, сказанные за столом. — Знает даже, что меня твои дружки ссыльные обучали помимо школы.
— Ты смотри, он и в самом деле широко размахивается… Тебя, значит, решил втягивать в свои… — Горбяков замялся. Ему хотелось сказать: в свои темные сделки, но дочь и без того, была встревожена предстоящей поездкой. Какому любящему отцу захочется причинять излишние страдания родному дитяти? Горбяков шутливо посвистел через губу, изображая беззаботное настроение, весело посверкивая глазами из-под нависших бровей, неуверенно сказал: — Что ж, доченька, может быть, и поехать. Тосковать по тебе сильно буду, в окно стану смотреть…
Но Поля очень хорошо знала отца и сразу поняла, что на душе у него другое. Свою роль этакого равнодушного ко всему происходящему человека он, прямо сказать, сыграл неважно. Говорил не то, что думал.
Поехать-то поехать, а как быть с тем, что Епифан втягивает дочь в коммерческие дела и, видать, отводит ей в своих замыслах довольно-таки значительное место?
Может ли он отпустить Полю на такое поприще, ни словом не обмолвившись о том, чем грозит ей это?
Стоит ли ему ждать того момента, когда дочь сама поймет всю обреченность среды, в которую привела ее любовь? Или, может быть, помочь ей разобраться в этом?
Ну вот хоть бы теперь? Не слишком ли он безразличен к судьбе дочери? Не стоило ли ему годом-двумя пораньше вмешаться в Полину любовь, в ее взаимоотношения с Никифором и поломать весь ход жизненных оостоятелъств, не допустить этого брака, который может "принести дочери только оковы… Да оковы ли? Не слишком ли он сгущает краски? У Поли не такой характер, чтоб безропотно принять волю других, стать побрякушкой для мужа или родни. У нее самостоятельный нрав, сознание собственного достоинства, и не зря она убеждала отца, что уходит из его дома ненадолго и первое, что сделает, — это в самое ближайшее время вернется: к нему вместе с Нпкифором. И он как-то без колебаний и сразу поверил в это, не учитывая тою, что та, другая сторона тоже имеет свою линию жизни, свои представления о будущем Поли и Никпфора.
И вот, пожалуйста, он и пальцем еще не пошевелгл, чтоб помочь дочери в осуществлении ее желаний, а там уже действуют, и действуют с дальним прицелом и напористо. Как извилисты, тернисты и коварны житейские дороги уж он-то это знает! Не случится ли так: он ждет дочь к себе, а дело обернется совсем иначе: Полю засосет жизнь в богатом доме. Заботы, хлопоты, суета криворуковской семьи вдруг покажутся ей и близкими и увлекательными. Нет, представить себе дочь в качестве купчихи, всецело захваченной интересами наживательства, он не мог… Все эти мысли в какие-то считанные мгновения захватили Горбякова, п он стоял перед дочерью в некотором смятении. Именно потому так ненатуральна была его игра в беззаботность.
— Что же мне делать, папка? Никишп нету, вернется он не скоро, а ехать надо сегодня. — Поля заглядывала ему в глаза и ждала от него ответа немедленно, не откладывая ни на одну минуту.
А Горбяков все еще переминался с ноги на ногу, прикидывал, как лучше поступить в данном случае.
Конечно, если вступиться за дочь со всей решительностью, то Епифан сдаст, отступит: "Ты что же делаешь, сват?! Разве за тем я ее за твоего сына отдавал, чтоб ты из нее сейчас же приказчицу сделал?" Но будет ли это выигрышем? Поля еще не сталкивалась с действиями Епифана, она еще не знает, каков ее свокор и на что он способен, когда речь идет об унижении людей ради денег. А знать ей это надо, непременно надо. Иначе она не найдет в себе сил отстоять свое будущее. Криворуковская колесница перемелет и ее, как она перемалывала уже судьбы многих других людей. Ну а кроме того, есть еще одно важное соображение: конфликт с богатым сватом сейчас же станет известным и в Парабели, и в Нарыме, и в Колпашевой.
У нарымских обывателей, а особливо у полицейских чинов, с которыми Епифана водой не разольешь, ушки всегда на макушке. Начнут судачить, допытываться: что да почему, да отчего? Совсем некстати в эту пору повышенное внимание к нему, скромному разъездному фельдшеру, слывущему к тому же хоть и молчаливым чудаком, но зато непорочно верноподданным. Ведь у него на руках беглец в Дальней тайге, и относительно его получено третье уже по счету требование комитета: превзойди самого себя, Горняков, но сохрани Акимова в безопасности, обеспечь ему возможность продолжения побега. В Стокгольме его ждут наиважнейшие дела, исполнить которые может лишь он, Акимов, в единственном числе.
— Я б поехал, Полюшка-долюшка, на твоем месте, — спокойно и с твердой убежденностью сказал Горбяков. — И объясню почему. Во-первых, в тех местах ты никогда не была. Всегда интересно белый свет посмотреть. А во-вторых, в поездке ты многое узнаешь и поймешь. Все-таки ты пришла в чужой дом, и тебе, естественно, хочется знать, что там у них, как они живут. Здесь-то у нас, когда ты жила, ты все знала. Столько-то папка получит жалованья, от казны, и столько-то дедушка Федот напромышляет в тайге, и столько-то ты сама подработаешь на орехе, на обработке рыбы, на купецких неводах. А сейчас ты ведь ничего не знаешь.