Бабы и парни поспешили встать на колени позади него и с молчаливой истовостью стали молиться. Я удивилась, что никто из них не плакал, не голосил. “По-видимому, ночью свое отплакали”, — подумала я, но вскоре поняла, что ошиблась.
Когда вслед за семейством Колупаевых я вышла из дома, оставив его пустым, с отворенной настежь дверью, во дворе появилось уже несколько старух, смиренно наблюдавших у забора за всем, что здесь происходило.
— Надо торопиться, товарищ, чтобы не повторилось происшествие в Малой Жирове, — сказала я милиционеру, проходя мимо него.
Он согласно закивал головой и кинулся к теще Михея, которой по старости никак не удавалось взлезть на высокую телегу. Вот уселась рядом с матерью и жена Михея.
На другой телеге, где возвышался сундук, устроились его сыновья. Теперь очередь была за ним самим.
— Вот сюда, на эту телегу, давай, гражданин Колупаев, — стремясь ускорить ход событий, сказал милиционер.
И тут произошло то, чего никто из нас не ожидал: Михей Колупаев широко разбросил руки и кинулся на сырую после ночного дождя землю.
— Моя! Моя! Потом и кровью полита! — исступленно кричал он.
Крики и громкий мужичий плач разнеслись окрест. К голосу Михея присоединились голоса баб и парней.
Стояло хмурое утро. Небо было в сизых тучах и темных потеках над горизонтом. Все возгласы казались особенно зычными и рождали протяжное эхо. Вероятно, поэтому на эти возгласы бежали люди даже из дальних дворов. Толпа росла, двор наполнялся женщинами, ребятишками, стариками. Кое-кто из них плакал просто так, «за компанию».
— Поднимите его и посадите в телегу, — сказала я нашим мужчинам.
Мефодий Сероштанов с помощью милиционера и председателя сельского Совета Демьяна схватил Колупаева за плечи и стал поднимать с земли. Но Михей будто прирос к ней. Он лежал на животе, как пласт, и только размахивал одной ногой, старался лягнуть тех, кто пытался посадить его в телегу.
— Плачешь? Кричишь “моя”?! — отступая от него в сторону, с исказившимся от злобы лицом заговорил Мефодий Сероштанов. — А почему ты, гадина, не кричал, когда меня обсчитывал? Почему не рыдал, когда Алешку Бастрыкова от темна до темна в своей пакостной пимокатной работой умучивал?! Почему ты не лил слезы, когда парня хотел в Малую Жирову продать?! Аль забыл, волчья твоя шкура, как шерсть за бесценок скупал? А почему ты слезы не проливал, когда вместе с попом скотный двор колхоза поджигал? Молчишь, онемел сразу, барсучья твоя душа? Вставай сейчас же, иначе огрею колом — и затихнешь навеки!
Гнев Сероштанова был так справедлив, что вызвал немедленный отклик. Кто-то из ближнего угла двора запустил в Михея слежавшимся куском земли. Удар пришелся между лопаток и, по-видимому, был ощутимым. Михей вскочил, кинулся ко второй подводе.
— Не положен самосуд! Не положен! Взыщет с вас за это советская власть! — кричал Михей и поднимал руки, как бы загораживаясь ими от новых ударов.
— Трогай! Вперед! — закричала я, подбегая к возчику первой подводы.
Заскрипели под тяжестью колеса телег, зачавкала под копытами коней жижа. Толпа раздалась, вытянулась и двинулась вслед. И снова заголосили колупаевские бабы. Какие-то прыткие соседки кинулись к телегам, и над улицами Песочной разнесся дикий вопль.
Но колхозные возчики знали, что делать. Они принялись погонять коней. Вскоре вопящие женщины стали отставать от подвод, они, тяжело дыша, останавливались, прощально махали платками. С удивлением я узнала среди них некоторых активисток, рьяно обличавших на собрании Михея Колупаева.
Да, не легко и не просто расставались люди со старым укладом жизни. Их путь к новому лежал через трудные испытания и был полон противоречий.
За поскотиной позади подвод тянулись уже только одиночки. Вместе с Мефодием Сероштановым мы шли еще километра три. В логу я подозвала милиционера, передала ему пакет с документами выселяемых и пожелала благополучно доставить Колупаевых до пристани.
От бессонных ночей, от всех переживаний глаза у милиционера были воспаленные, красные. Он улыбнулся мне потрескавшимися губами, сказал:
— Все самое опасное кончилось. До свиданья, товарищ уполномоченный! Возвращайтесь в деревню!
Мы с Мефодием долго стояли на обочине дороги, смотрели вслед подводам. Вот они скрылись в березняке, и мы зашагали домой. Шли не спеша, молча, погруженные в свои думы.
Когда стали приближаться к деревне, день неожиданно посветлел. Выглянуло солнце, земля, лежавшая до этого в сумрачной, сизой испарине, засияла свежестью трав и зеркальной гладью озера.
— Смотрите-ка, Прасковья Тихоновна, денек-то развидняется! Видимо, и природе радостно, что избавились мы от этого изверга Михея! — сказал Сероштанов и впервые за последние дни засмеялся.
— Конечно, Мефодий, конечно! — поддержала я его. — Ты только подумай, насколько легче, проще, спокойнее будет теперь жизнь в нашей Песочной. Вот что значит социальная справедливость, социальное равенство! Ведь недаром об этом мечтали самые выдающиеся люди мира!
В памяти у меня всплыли проникновенные строки из “Общественного договора” и “Исповеди” Жан-Жака Руссо, и мне захотелось рассказать об этом Мефодию, но он, как и я, был, видимо, настроен философически и возбужденно заговорил сам:
— Я, когда, Прасковья Тихоновна, помоложе да поглупее был, не думал, что люди так накрепко привязаны к своему классу. Мне казалось, есть просто добрые люди и просто злые. А когда я поишачил лет пяток на Михея Колупаева, а потом на попа, — понял, где собака зарыта. Собственность! Вот откуда идет злость людская! Ее надо прежде всего изничтожить.
В эти минуты нам казалось, что и воздух стал чище, и дышится легче. Но радость наша, вполне оправданная и объяснимая, была все-таки преждевременной. И Мефодий и я хорошо знали, какой неожиданный и хитроумный оборот принимает порой классовая борьба, но представить себе до конца, на какие неслыханные преступления способен враг, мы тогда еще не могли.
Мне трудно, почти невозможно писать, но я спешу рассказать всю правду. Людские сердца отходчивы. Это старая истина. С высоты пройденных лет легко судить о прошлом. Может быть, найдутся такие, которые скажут: “А не очень ли вы, дорогие наши предшественники, были жестоки, когда изгоняли Михея Колупаева или маложировского мельника? Может быть, следовало бы как-то иначе поступить с ними?” Да, возможно, что все было бы иначе, если б они поняли свою обреченность. Но они не могли понять этого, они оказывали сопротивление, и единственной мерой против них оставалась власть и сила.
Прошла неделя после выселения Михея Колупаева. Колхоз жил своими интересами, люди работали как никогда дружно. Никто не сеял злобных слухов. Скот ночевал в пригонах и хлевах без охраны. А между тем туча заходила над моей головой.
Вечером, после репетиции, я шла из Народного дома в школу. Было темно, душно, где-то далеко-далеко над полями посверкивала молния, но грома не было слышно.