Алешка вышел в прихожую, стал торопить Михея: ночь на дворе, а по занесенному бураном проселку вскачь не помчишься.
Дорогой Михей принялся хвалить Алешку за решимость. Он, дескать, и сам в первую же встречу, задолго еще до свадьбы, сделал свою Феньку бабой, чтоб, не приведи господь, не передумали ее родители. Алешка угрюмо молчал, про себя решив — завтра же уйти от Михея.
— Как вступишь, Горемыка, в Мельниковы хоромы, — не умолкал хозяин, — совет с тобой буду держать: маслодельню хочу построить, а одному такого дела не поднять. Давай построим на паях!
— Ну что ты, право, взнуздал меня, Михей Демьяныч! — закричал Алешка не своим голосом. — Не бывать по-твоему! Ищи себе другого работника, а я тебе больше не слуга! Хватит с меня!
Алешка выскочил из кошевки и зашагал в сторону. То, что он собирался сделать только завтра, произошло сегодня. Хорошо еще, что случилось это вблизи от деревни. В избах поблескивали огни, из труб поднимались столбы дыма, обозначенные во тьме ночи летящими искорками, такими зазывными и веселыми.
Михей остановил коня, раз-другой крикнул в темноту, но, не дождавшись ответа, свирепо выругался и поехал к дому.
Алешка долго стоял, уткнув лицо от резкого ветра в воротник полушубка. Эх ты, доля батрацкая! Недаром же о тебе сложились в народе горькие, полные тоски и отчаяния, песни! Легко поругаться с хозяином, кинуть ему прямо в лицо: «Я тебе больше не слуга!» — но где вот в глубокий ночной час приклонить одинокую голову, где добыть кусок хлеба, чтобы утолить голод?!
Алешка прошел в один конец деревни, потом в другой. «Найти бы теплую баню, чтоб никому не докучать», — думал он, но бани обыкновенно топились по субботам, а сегодня был еще только четверг. Сколько раз за его короткую жизнь приходилось ему быть богаче всех богатых, подстилать себе всю землю, а одеваться целым небом! Но то бывало летом, а теперь земля лежала под снегом, скованная морозом, а небо переливалось бликами звездных дорожек, похожих на ледяные сосульки, от которых дуло мертвящей стужей.
Сам не зная каким образом, Алешка оказался возле большого дома, в котором раньше помещался кабак, а нынче — школа. В освещенное окно он увидел Прасковью Тихоновну. Ступая сторожко, так, чтобы не скрипел под валенками снег, Алешка встал на завалинку. Учительница сидела за столом и читала книгу. На ее плечах полушубок. Видно, в доме холодно. Лицо строгое, взгляд сосредоточен.
Алешка ощутил вдруг сильное желание зайти к Прасковье Тихоновне и рассказать обо всем, что произошло сегодня: рассказать без утайки, как Михей сватал его к мельниковой дочке из Малой Жировы, о своем разрыве с хозяином. Постучать бы в окно, чтобы открыла дверь! Но Алешка заколебался. Конечно, она комсомолка, с ней ему и хорошо и просто, он давно уже разговаривает с учительницей без всякого стеснения. А все-таки не стыдно ли будет за выпивку у маложировского мельника, за постыдную встречу с кулацкой дочерью? Алешка спрыгнул с завалинки, но не успел он шагу шагнуть, как услышал стукоток в окно и беспокойный голос:
— Кто там? Кого нужно?
Алешка обернулся. Прасковья Тихоновна, заслонясь от света лампы ладонью, прижала лицо к стеклу. Он не посмел убежать, вернулся: все равно его узнали.
— Заходи, Бастрыков! Сейчас отопру.
Алешка поднялся на крыльцо школы, и радуясь и печалясь. Поговорить с учительницей всегда приятно, как-то светлее становится на душе, но где же он найдет приют? Вечер перешел уже в ночь, а потом ни к кому не достучишься.
— Ты что, полуночник, в такую пору бродишь? — засмеялась Прасковья Тихоновна, пропуская Алешку в дверь. — Случилось что-нибудь?
— Случилось. От хозяина ушел.
— А ну-ка, расскажи! И пей вот чай, грейся. Дом как решето — тепла не держит.
Алешка, от природы бесхитростный и откровенный, ничего сейчас не утаил.
— А я приметила, что ты сумрачный ходишь, но, по правде сказать, и не предполагала, что тебя в кулацкий дом сватают, — сказала Прасковья Тихоновна. — Хозяин твой подлец из подлецов! Он отъявленный кулак!
Учительница задумалась, нахмурила свои крутые, резко вычерченные брови:
— Жалко мне тебя отпускать. Хороший ты парень. И работу в нашей ячейке мог бы поставить на «пять», а все-таки уходи в город! — Она опустила глаза, и по ее строгому, не по возрасту строгому лицу прошла тень уныния. — Ты, Алеша, хорошим бы товарищем мне был! Но Панка Скобеева — комсомолка и не может поступить по соображениям личной выгоды, — сказала она о себе, как о ком-то постороннем, с подчеркнутой твердостью в голосе.
Легко сказать: уходи в город! А куда? Кто тебя там ждет? На чье дружеское плечо сможешь ты опереться в этом самом неизведанном, чужом городе?!
Прасковья Тихоновна угадала его думы.
— Во-первых, я тебе письмо в горком комсомола дам. Сходишь туда. Ребята не оставят в беде. Во-вторых, напишу нашему шефу Хазарову. Ну и, наконец, у меня же отец в городе. Он всегда тебя приютит… — Она вновь задумалась. Какие-то сомнения все же обуревали ее. Встряхнув по-мальчишески стриженной головой, она сказала, как о чем-то решенном окончательно и бесповоротно: — Да, да, уходи в город!.. И вот что, Алексей: попробуй узнать правду о гибели своего отца…
Алешка вспыхнул огнем. И откуда только знает она его сокровенные думы? Все чаще и чаще хотелось ему думать об отце. Именно хотелось, очень хотелось. И все сильнее и сильнее стучалось в его сердце желание поехать самому на Васюган, припасть к земле, где пролилась кровь коммунаров, и попытаться приподнять завесу, которой окутан был тот давний трагический случай.
— На-ка вот тебе на дорогу. Дала бы больше, да нету, — пристукивая о стол двумя серебряными рублями, сказала Прасковья Тихоновна.
Алешка сконфузился, отодвинул рубли к чайнику. Учительница вскочила, щеки ее покраснели.
— Попробуй отказаться! Это не по-товарищески!
Алешка покорно взял деньги, встал. Можно было и уходить. Но куда уходить? Единственно куда — в ночь, в темень, на мороз. Он все-таки надел шапку, шагнул к двери. Она вернула его:
— Да ты в уме?! К рассвету оледенеешь. Ложись-ка здесь, на скамейке. Вот тебе мой полушубок, вот моя думка. А я обойдусь без нее.
Он сконфузился еще больше. Рядом ее кровать — правда, не такая белоснежная и пышная, как у мельниковой дочери, но все-таки опрятная, девичья. И опять она угадала о чем он думал.
— Ложись и спи, Алексей. И не думай, я к тебе не приду. Та маложировская девка не просто девушка, а еще и кулачка! Мы же с тобой товарищи по борьбе. Понял?
Алешка лег. Она загасила лампу, кровать легонько скрипнула.
Прасковья Тихоновна уснула быстро, дышала спокойно. А он не спал, перебирал в памяти все события минувшего дня, думал о ней: «Останется тут с кулачьем одна. Ребята плохие еще помощники. Вроде меня, а то и послабее».
Утром он сходил к Михею, под громкую брань хозяина забрал свой сундучок с вещами и, запрятав в карман верхницы письма Прасковьи Тихоновны, отправился в далекий, неизведанный путь.