С неприязнью сейчас Алешка подумал о разговоре с хозяином. Разговор этот происходил за ужином, только что, и закончился за несколько минут до стука в окно.
Михей любил поучать. С хрустом и сопением уминая картошку и капусту, приправленную конопляным маслом, он говорил:
— Перво-наперво, Горемыка, рукомесло! Второе дело — соображение, стало быть, голова чтоб на своем месте росла. Я тоже молодой был и вроде тебя кругом сирота. Другой бы загиб, а у меня рукомесло! Родитель Феклы моей умственный был человек. И хозяин — вон какой! Мельница, крупорушка, маслобойка, пимокатня. А дочь одна-разъединая. Замыслил он зятя в дом ввести. И прямо на меня прицел взял. А почему, думаешь, Горемыка? Спрашивал я потом тестя: «Почему же, Федот Федотыч, ты меня приметил? Разве мало парней на деревне было? И с достатком!» — «А потому, Михеюшка, — отвечал, бывало, Федот Федотыч, — что с рукомеслом ты с малолетства. А когда рукомесло да достаток, так оно и к шубе рукав». И посмотри, Горемыка, вышло, как он говорил! Ты вот что, слушай-ка меня лучше, — понизив голос, учил Михей, — ты в годы входишь, из себя ладный будешь. Девки на тебя, как мухота на мед, бросаться станут. А ты им не поддавайся, этого добра в каждой деревне невпроворот. Высматривай такую, чтоб в дом войти. Вот как я! Сразу заживешь хозяином. Ты понял, что я тебе говорю?!
— Понял, дядя Михей, — смущенно отвечал Алешка.
Сейчас ему стыдно было, что он не остановил Михея, не прервал его мерзкие рассуждения в самом начале…
Когда Хазаров рассказал о себе, парни и девушки переглянулись: свой мужик этот Хазаров, а добился немалого! Но еще больше удивила всех Тарановская. Она сказала такое, что все чуть не ахнули. Оказывается, ее родители были богатыми, владели заводами, миллионами ворочали. Но еще накануне революции, гимназисточкой, она ушла от них. Ушла в народ, чтоб бороться за его счастье. И счастлива, как может быть счастлив человек, если осуществляется его заветная мечта.
Никогда еще песочинская молодежь не слышала сразу столько горячих и разумных речей о своем будущем. Было в них и много незнакомых слов — о великих идеях социального освобождения людей, о переделке общества на социалистических началах, о грандиозном строительстве, которое партия коммунистов и советская власть развернут по всей России, но все они для Алешки сливались в одно манящее слово «коммунизм». Еще на Васюгане далеким ясным светом озаряло оно нелегкую жизнь коммунаров.
Звонким, напряженным голосом Тарановская стала звать и девушек и парней в комсомол.
В классе сразу наступила томительная и долгая тишина. Никто не осмеливался поднять руку и записаться первым. И тут снова выступила Прасковья Тихоновна. Сначала она рассказывала, как сама вступила в комсомол, и вдруг, прямо и ясно глянув Алешке в глаза, спросила:
— Ну почему вот ты, Бастрыков-Горемыкин, не подаешь голоса? Мне рассказывали, что твой отец был партизанским командиром, мать сожгли белые каратели, сам ты батрак. Кому же в комсомоле еще быть, если не тебе?
От неожиданности Алешка вспыхнул, словно его подожгли на бересте. Щеки сделались ярко-пунцовыми, на висках и на подбородке проступили капельки пота. А уж что творилось в нем самом, о том немыслимо передать словами, о том можно было лишь догадываться. В его душе, очерствевшей от невзгод и лишений, как-то угасшей и примолкшей после смерти отца, словно ударил набат от этих проникновенных слов учительницы и от участливых взглядов, которыми смотрели на него Тарановская и Хазаров.
Не зная, как совладать с собой, он встал и долго в замешательстве не мог произнести ни одного слова. Кто-то позади негромко хохотнул — уж больно растерялся парень, кто-то громко, на весь класс, сердито зашикал. А в глазах Прасковьи Тихоновны Алешка увидел такое понимание и такое сочувствие, что скованность его как рукой сняло.
— Не один я тут из партизанского корня. Вон и другие тоже! А что касаемо комсомола, то мне он по сердцу…
Алешка сказал это невнятно, тихо, себе под нос, но его все-таки услышали не только сидевшие за столом, но и на задних партах. Почин был сделан.
Вслед за Алешкой поднял руку еще один батрак — Мефодий Сероштанов. Осмелели и другие. Всего в комсомольскую ячейку вступило семь человек, восьмой была Прасковья Тихоновна.
С гомоном и шумом, как в престольный праздник, расходилась молодежь после собрания. В застуженном доме остались лишь комсомольцы. Тарановская и Хазаров стали подробно разъяснять, чем следовало бы заняться на первых порах комсомольской ячейке: оборудовать под клуб твердохлебовский крестовый дом, прочистить артезианский колодец, забитый ныне мусором, отремонтировать полуразвалившийся мост через Песчанку, подготовить спектакль (благо шефы привезли и пьесу под названием «Красный шквал»), каждую неделю по воскресеньям проводить (пока не подготовлен Народный дом — в школе) громкие читки газет и книг. И ко всему этому привлекать молодежь, не чуждаться и не отталкивать всех желающих.
Уже рассвет был недалек, когда составили, наконец, план работы ячейки. Минувший день показался Алешке далеким-далеким. В его жизнь входило что-то новое. Он комсомолец! Оказывается, мировая революция, о которой как о близком событии говорил Хазаров и участвовать в которой, по его словам, было священным долгом каждого комсомольца, оборачивалась для него простым и понятным делом: не сиди сложа руки, живи и действуй с пользой для всех!
Когда речь зашла о том, кого же избрать секретарем комсомольской ячейки, все дружно посмотрели на Алешку.
— Очень хорошо, очень правильно, — почти в один голос сказали Хазаров и Тарановская.
Алешка замотал было головой: он ведь окончил всего-навсего два класса, после гибели отца учиться ему не пришлось. Но Прасковья Тихоновна будто почувствовала, что он хочет сказать, и опередила его:
— Я знаю, что Алексей малограмотный, но это не беда. Я обещаю ячейке и нашим шефам за зиму пройти с ним программу еще одного класса, а если Бастрыков будет старательным, то и за два класса осилим.
— За мной дело не станет, — вспыхнув густым румянцем, сказал Алешка и опустил голову, скрывая смущение и радость.
Шефы пожили в деревне еще день-два и уехали. Весть об организации комсомольской ячейки дошла до каждой избы, в деревне судачили об этом и стар и мал. Не остался равнодушным к такому событию и Алешкин хозяин — Михей Колупаев.
— Эх, Горемыка ты, Горемыка, не в ту точку бьешь! — раздраженно выговаривал он Алешке во время работы в пимокатне. — Ну, посуди сам, зачем он тебе нужен, этот самый комсомол?! Шарахаются от него стоящие люди, как черт от ладана. Не просто теперь будет в дом к доброму хозяину войти. А ведь я хотел помочь тебе без корысти, потому сам все молодые годы ходил в твоем хомуте. Присмотрел я было тут одного хозяина. В Малой Широве живет. Дом крестовый на Городской улице, мельница, крупорушка, клади на полях с позапрошлого года. Дочь — одна-разъединая. И девка что надо: белая, тугая, как из натертого теста, косища — ниже пояса… Я уж и с отцом ее столковался. Вначале, конечно, про шерсть разговор завел. Я не дурак, а он тоже, видать, мужик не без царя в голове. Потом говорю как бы между прочим: «А что же, хозяин, сказывают, сынов у вас нету, а дом от достатка ломится. Небось зятя-то в свои хоромы зазывать станете?» — «Эх, говорит, хороший человек, сокрушает мою душу думка об этом». Я тут как тут. «Есть, говорю, золотой парень, с рукомеслом, силач, из себя приглядный — хоть картину пиши». И уж так, Алеха, тебя преподал, что у старика глаза загорелись. «Беспременно, говорит, должен увидеть я этого парня…» Понял, Алеха, куда ты можешь попасть?! Чуть не боярином сразу станешь! А ты в комсомол! Что он тебе, этот комсомол, пеструю телку на двор пригонит? Брось это дело! Отец твой тоже хотел равенство-братство на земле установить, да сам раньше времени землей накрылся…