— Ты что, не хочешь в коммуну, Лукерья? — раздраженно спросил Тереха.
— Тяжко мне будет там, Тереша.
— Тяжко? Ты что же думаешь, я в партию записался так просто, только для счета? Я за советскую власть и коммунию рану принял.
Тереха начал кричать, ругаться. Лукерья долго лежала молча, наконец поднялась на кровати, упавшим голосом сказала:
— Делай как хочешь! Моего веку на земле — капелька.
Тереха закричал пуще прежнего:
— Ты меня не стращай! Будешь контру разводить, я живо на тебя управу найду! Не посмотрю, что ты мне жена. Да и жена ли? Скорее полюбовница. Сколько живу с тобой, а ты все пустоцвет. Затяжелеешь ты когда-нибудь или нет?
Лукерья уткнулась в подушку, лежала ни живая ни мертвая, зная, что Тереха в любой миг может наброситься на нее с кулаками.
И вот пролетели дни, недели, и коммуна двинулась в путь…
Все существо Лукерьи встало на дыбы против этой бастрыковской затеи. Ни умом, ни сердцем не могла она понять, зачем потребовалось Роману взваливать на свои плечи тяжелую, изнурительную заботу о целой ораве мужиков, баб и ребятишек. Пугала ее и чужедальная таежная сторона. А пуще всего пугала любовь к Бастрыкову — сильная и тревожная. Но ничего уже остановить было невозможно. Лукерья попыталась возбудить в себе ненависть к Бастрыкову за то, что он сделал. Но ненависть ее вспыхивала на короткие мгновения, а вот любовь горела негасимым огнем. Иногда этот огонь, как таежный костер под порывами ветра, начинал так разгораться, что Лукерья с ужасом видела: еще один порыв — и она сгорит вся дотла, Лукерья старалась в такие минуты не видеть Бастрыкова, убегала от него в лес.
Но дело оставалось делом. Роман звал ее к себе, расспрашивал, чем она будет кормить людей завтра, послезавтра, в конце недели. Понимал ли Бастрыков, что она его любит, Лукерья не знала, но временами он так участливо смотрел на нее, с такой теплотой в голосе говорил с ней, что ей казалось: все знает.
Однажды, когда Тереха уехал на дальнюю рыбалку, а в коммуну заявился Порфишкин красивый племянник, Лукерья не удержалась и сказала Бастрыкову всю правду о своей любви. Он выслушал ее и страшно рассердился. Она была в таком смятении, что не слышала его слов, только чувствовала, что он говорит что-то резкое, очень резкое, но совладать с собой уже не могла. Кинулась к нему, чтобы схватить его за руку и прижать ее к своей груди. Однако Роман предугадал это движение, оттолкнул ее и сердито зашагал к шалашам, чуть посеребренным холодным светом месяца.
Но дело оставалось делом. На другой день Бастрыков снова позвал ее к себе. Они сидели друг против друга за широким столом, и он ничем не напомнил ей о вчерашнем. И так было почти ежедневно. Он усаживал ее, спрашивал, советовал, порой о чем-нибудь просил и ни взглядом, ни словом не упрекнул ее. Казалось, все, что произошло в ту ночь, он считал принадлежащим ночной темноте, которая бесследно канула в вечность с наступлением рассвета.
Лукерья не знала, какие думы занимают его, есть ли среди этих дум одна маленькая думка о ней, но с каждым днем она все больше и больше понимала, что жить так дальше не может. Она должна еще раз сказать ему все-все. Пусть сердится, пусть отталкивает ее — он должен знать, как она его любит.
Когда Тереха по заданию партийной ячейки отправился в волостной комитет, Лукерья поняла, что вот за эти восемь или десять дней отсутствия мужа ее жизнь должна переломиться.
Бастрыков не удивился, когда Лукерья дня через три после отъезда Терехи сама подошла к нему.
— Хочешь, Роман, покарай меня, хочешь помилуй, а надо тебе сказать кое-что.
Бастрыков сидел на пеньке у своего шалаша с тетрадкой на коленях. Хотя хозяйство коммуны было еще немудрящее, но оно все-таки было хозяйством и жило, двигалось, каждодневно менялось. Бастрыков тщательно запоминал все, а потом заносил в тетрадку, не пропуская ни одного дня. В любой момент он мог сказать, сколько коммуной заготовлено бревен, сколько пудов поймано рыбы, сколько десятин раскорчевано.
Было раннее утро. Коммунары позавтракали и ушли на работу. Даже помощница Лукерьи по кухне, Мотька, и та убежала на раскорчевку. Лукерья знала, что другого часа, такого же удобного для разговора с Бастрыковым, долго не будет.
— Присесть, Роман, позволишь? — приглядываясь к Бастрыкову и стараясь уловить, как он настроен, спросила Лукерья.
— Садись, Луша, садись вон на чурбачок, — не отрываясь от тетрадки, кивнул Бастрыков на кедровый обрезок, поставленный на попа.
Лукерья чуть подобрала широкую сатиновую юбку, одернула белую кофточку, осторожно села.
Бастрыков захлопнул тетрадь, посмотрел на Лукерью. Смуглое лицо ее горело румянцем, глаза блестели, волнистые черные волосы, собранные в тугие косы, отливали синеватым глянцем. Она была взволнована, дышала с трудом, но сидела прямо, голову держала чуть вскинутой, и это придавало ей какую-то скрытую торжественность. Невольно Бастрыков залюбовался ею.
Долго молчали. Бастрыков ждал, когда заговорит она, а Лукерья, хотя все и обдумав, никак не могла преодолеть робость, вдруг с новой силой охватившую ее.
— Скажу тебе, Роман, все, как Господу Богу сказала бы, — наконец послышался ее голос.
— Я слушаю тебя, Луша. Говори, как можешь. Чего ж ты? Мы свои люди.
Ей послышалось в голосе Бастрыкова и тепло и сочувствие.
— Плохо мне, Роман Захарыч. Очень плохо.
Она посмотрела на Бастрыкова. В уголках ее глаз появились крупные слезы. Он решил, что она сейчас разрыдается и разговора не получится. Но Лукерья вскинула руки, хрустнула пальцами, и он понял, что она не позволит себе плакать.
— Чем же тебе плохо, Луша?
— А ты не знаешь? Ты хоть раз подумал обо мне?
— Думал, Луша, много раз думал.
— И?
— Скажи, что тебя мучает?
— Ты мучаешь.
— Ты еще не выбросила эту думку из головы?
— Не сердись, Роман. Будь человеком, пойми меня.
— Я не сержусь. Откуда ты взяла?
— Нету у меня сил перестать любить тебя.
— Ты же мужняя жена. Тебе не стыдно?
— Не стыди меня. Не поможет. Убей лучше, как собаку.
— Перестань такими словами бросаться!
— Ну, приласкай меня хоть один разочек, Роман, а потом кинь в омут.
— Я вот встану и уйду от тебя.
— А уйдешь, и я уйду. Навсегда. Кирпичи на веревке.
Роман взглянул ей в лицо. Она побледнела. Глаза были сухие и горячие, как угли. Она не шутила. И опять невольно, сквозь свою сдержанность Бастрыков подумал: «Пламенем пылает! Нелегко пройти мимо такой… И как только у Терехи рука на нее поднимается! Знать, душа мелковата».
— С тобой можно говорить, Луша, спокойно?
— Твоими разговорами и живу. В них одних вся отрада. От Терехи только ругань слышу.