— Ты куда? — спросил Сеид Хасан.
— Не знаю. Просто иду, дышу воздухом, — сказал Роберт Лоо по-малайски.
— Завтра, — с гордостью объявил Сеид Хасан, — суд. Большой день.
— Что с тобой будет?
— А, тюрьма, может, на много лет. Может, каторжные работы. Может, сегодня последний день на свободе. — Он гордо усмехнулся. — Я совершил ужасное преступление.
— Не такое ужасное.
— Нет, такое, — настаивал Хасан. — Ужасно ужасное. Насилие, покушение на убийство. Не скажи, что не ужасное.
— Ужасное, — согласился Роберт Лоо.
— Отпразднуем сегодня, — предложил Хасан. — У тебя деньги есть?
— Отец дал десять долларов. — Это была правда. Необъяснимо: когда Роберт Лоо сошел вниз после завтрака, умывшись и повязав галстук, отец протянул руку к кассе и вытащил бумажку, сказав:
— Вот, сын, возьми. Купи себе чего-нибудь. В жизни не одна работа.
— У меня, — сказал Сеид Хасан, — пять долларов. Я машину вымыл одному типу из Министерства общественных работ.
— А, — сказал Роберт Лоо. — А потом: — Куда пойдем?
— Я за тобой вечером заскочу, — подмигнул Сеид Хасан. — Часов в десять. Тогда увидишь, что мы будем делать. Только, — вспомнил он, — я забыл. Насчет твоей возлюбленной. Когда ты ее снова увидишь?
— Не скоро, — сказал Роберт Лоо. — Она занята.
И они разошлись. Роберт Лоо вернулся в отцовское заведение. Отец ушел, видно, где-то играл; мать встретила его с тремя сырыми яйцами, взбитыми в бренди.
— Поешь, сынок. Очень ты бледный. А к ленчу дам жареную свинину. Полезно для крови. — Незнакомая прежде заботливость была очень загадочной.
Но Роберт Лоо мало смог съесть. Сидел после ленча на привычном месте за стойкой, автоматически подводил счета; перед ним лежали написанные страницы скрипичного концерта, ниже множество разлинованных пустых строк, которые еще предстояло заполнить. Было очень жарко. На улице клубилась пыль, несколько безжизненных любителей кофе сидели за столиками, день спал. Великий музыкальный бог молчал — благоприятное время для разработки темы, когда она рождается из подсознания, оживает, благодаря онемению внешней оболочки сознания. И ничего не вышло. Солистка-скрипачка как бы испарилась. Роберт Лоо вытащил из кассы десятицентовую монету, скормил спящему богу. Тот вяло проснулся, с презрительной неторопливостью нашел пластинку, выбранную наугад рукой Роберта Лоо, а потом день взорвался крикливыми фальшивыми переживаниями танцевального оркестра, долгого, как жизнь. Уткнувшись в кулак подбородком, Роберт Лоо сидел, слушал за своей стойкой, сердце ныло, глаза смотрели в никуда; братья весело шныряли вокруг, время от времени, видя сомнамбулически вплывавших клиентов, покрикивали на кухню:
— Копи о!
— Копи о пинь!
Но Роберт Лоо не мог заказать ничего, даже самого простого черного кофе, горячего или со льдом, для утоления своей жажды, которая не имела названия. Это была не жажда Розмари, не великая жажда, которую, как однажды сказал Поль Клодель, возбуждает женщина, но может утолить только Бог. Даже искусство, кажется, не несло утешения. Но когда пластинка кончилась, а машина заснула, Роберт Лоо взял клочок писчей бумаги, пригодный для фортепьянной композиции, и лениво набросал несколько тактов разнузданных, но почти вязких, как у Дебюсси, аккордов. Слыша их мысленным ухом, он получал утешение, словно жалость к себе была как-то связана с великим невидимым планом, составленным неким богом, представлявшим собой одни мягкие губы и огромные тающие глаза, богом, которого умели вызывать Чайковский, Рахманинов, ранние произведения французских композиторов-импрессионистов. Он просмотрел первые такты скрипичного концерта, вытащил из своего кейса под стойкой рукописи скрипичного квартета, симфонии (последние страницы разорвал отец). Умно, думал он, все эти контрапункты. Произведение умного мальчика, первого по математике. Но что оно ему теперь говорит? Где тоска, где разбитое сердце, которое мог бы утешить легкий звук одной плывущей мелодии и громких аккордов? Эта музыка не его; это чья-то чужая работа, неведомый автор которой ему не особенно нравился.
Вайтилингам сидел, потея, тяжело дыша, в одном из кресел Розмари. Она ушла, сказала ама, уехала на целый день с турецким господином. Вокруг Вайтилингама расположилась пушистая мягкая армия кошек, которые знали его, не испытывали неприязни, несмотря на острые иглы, на сильные руки, вводившие лекарства; отчасти привлеченные таинственными запахами, прибывшими на его одежде из операционной. Вайтилингам их не видел. Розмари нет. Розмари нет. Ама не знает, когда она вернется.
Это хотя бы не сон. Пальцы чувствуют твердую деревянную ручку кресла. А теперь он слышит жужжание вентилятора на потолке, который Розмари, беспечно относившаяся к счетам за электричество, не выключила. Это вполне реально; а теперь он видит кругом жмурившиеся морды, зевки, мытье пушистых, словно палочки турецких барабанов, лап, плавные, как у пантеры, движения. Сном, неправдой, о которой нельзя больше думать, было вот что: он стоит в операционной, осторожно вставляет подкожный шприц в задний проход заболевшему ручному пото, затем возникает глупая улыбающаяся физиономия герольда — Арумугама; потом жирное красивое лицо женщины в сари, потом девушка с нервной усмешкой, хорошенькая, скучная; потом приветствия…
Один из помощников с белозубой улыбкой занялся пото, поняв, что происходит, услыхав восклицание: «Мальчик мой!» — и дурацкий писк Арумугама про приятный сюрприз.
О боже, зверь, лишенный разуменья
[26]
… Зверь, животное, ему надо идти лечить животных. «Работа не ждет. Да, да, Арумугам отвезет их домой на машине. Он увидится с ними попозже. Но теперь, выстрадав еще один поцелуй красивой черной женщины, ему надо идти. На полчаса, не больше. Пойдем куда-нибудь на ленч. Но он должен осмотреть животных.
Пушистым животным надоело смотреть на такого застывшего человека, обмякшего, потного в кресле, суетиться вокруг него. И они отправились по своим делам: лакать с блюдец, умываться, жмуриться на солнце. Все было бы легко, думал Вайтилингам, легко, если б они с Розмари поженились. Даже сейчас, если б она согласилась. Но перед матерью он не мог притворяться: она видит насквозь через всю маскировку, сорвет пыльные декорации; сильная женщина, женщина, чье имя — вероломство. В любом случае, это, конечно, неправда, сон. Немного отдышавшись, он вернется в пустую холостяцкую квартиру, а после обеда — в холодную антисептическую тишину ветеринарного департамента; видение полностью испарится примерно за час спокойного глубокого дыхания.
Однако кошки задергались, зашевелились, заслышав более острым, чем у него, слухом приближение автомобиля. Вошла ама, сказала, что мисси, наверно, вернулась. Но Вайтилингам знал: нет. Это за ним приехали, лениво топают ноги преследователей. Спрятаться? Но ниже по улице в двадцати ярдах стоит «лендровер» ветеринарного департамента. Если 6 можно было до него добраться, умчаться, крикнуть, если увидят и остановят, что есть еще срочное дело, ему нельзя задерживаться. Хотя он начнет заикаться, время будет упущено, его схватят. Это работа Сундралингама и Арумугама. «Остановите его, держите подальше от той самой женщины, развратной нечистой христианки. Мы вам говорим, что нашли его у нее, миссис Смит. Он к ней ходит, только фактически ничего такого, ха-ха. Просто дружба. Он ухаживает за ее кошками, вот и все. Вы услышите из его собственных уст. Только теперь пусть кто-нибудь другой заботится о кошках, у него будут другие заботы».