Евгений медленно распечатывает конверт, подписанный почерком Чины.
«Здравствуй!
Я все же решила тебе написать. Не знаю, собственно, почему… Наверное, потому что Чина это твое имя. Ведь это ты мне его подарил. Я помню, ты называл меня по-разному – любительницей апельсинов и конфет, взбаламошой девчонкой, Кокой… Но в этом Чина было словно бы какое-то вызывание, какое-то высвобождение меня из меня, какое-то, даже смешно сказать, исполнение моих желаний. Ты произносил эти два слога полураскрытыми губами, словно бы мне навстречу. Они еще оставались у тебя на губах, как бы разомкнутыми, когда я, откликаясь, уже устремлялась им навстречу, чтобы соединить их и чтобы успеть стать ими.
Я ждала каждого утра, что ты позвонишь. И тогда утро действительно станет утром, потому что тогда впереди у нас будет целый день. Мы встретимся, неважно где, в парке, среди белых скамеек или на пропахшей бензином улице, в темном подъезде или на солнце, что в полдень звенит на бульваре, или даже в кино, священное вранье на экране, но ведь ты, кого я люблю, действительно рядом, и я словно бы смотрю сейчас эту историю на экране через тебя. Мы встретимся и поедем к тебе. Твой запах… твоя постель…
Чего я захотела, словно бы завороженная той любовью, которую ты мне дал? Если бы я могла вернуть тебе это имя, если бы я могла назвать Чиной тебя и отдаться тебе, как своему имени вновь. О, это последнее и порочнейшее из наслаждений…
Я часто спрашиваю себя, почему мы расстались? И каждый раз нахожу один и тот же ответ – иначе и быть не могло. «Самоубийство дозволено лишь тем, кто абсолютно счастлив». Наверное, найдутся и другие, банальные ответы. Ты не сделал мне предложения, потому что был беден и не захотел превращаться в машину для делания денег, потому что хотел, как ты выражался, остаться самим собой, ты писал стихи, мечтал написать философский роман. А я? Смешно. Я тоже хотела остаться самой собою… Но проклятая современность не для таких, как мы.
Я знаю, что ты мучаешься вопросом, почему я все же тебе изменила? Быть может, когда-нибудь ты догадался бы и сам… Колетт Пеньо, теперь моя любимая писательница, наверное, написала бы, что окружила тебя своей изменой, как окружают героев, зная, что они обречены на бессмертие. Но я не Колетт Пеньо. А ты… ты сам выбрал этот путь. Ты приближался к пламени, зная, что можешь ослепнуть. И, значит, ты все же отличался от Эдипа.
Если бы ты мог, если бы ты был сейчас здесь, ты бы сказал мне в лицо, какая я все-таки гадина… Но я знала, что ты должен был остаться один. И раз без меня, то, значит, и без Бориса.
На случай, если бы рано или поздно ты все же захотел бы меня разыскать (сейчас, наделенная знанием, какое дает, только последнее и совершеннейшее из предательств, я словно бы вижу тебя, стоящего перед дверью в то, что принято называть прошлым), – я сказала бы тебе, что только буддийские ламы могут сжигать сами себя, оставляя в золе сокровище.
Но я и в самом деле хотела бы, чтобы ты был гением радости. Кто бы ты ни был – поэт, мотоциклист, игрок…
Когда мы познакомились на вечеринке в той университетской общаге, я подумала, что ты действительно из тех, кто умеет танцевать над бездной. Преодолевая дискретность стробоскопических полос света и тьмы, вычерчивая единственность своей линии, ты был самодостаточен, ты не был похож ни на кого в своем танце. В движениях твоего тела я видела вызов другим, и прежде всего тому же твоему Борису, и любовалась тобой… Я не знала, что первым, с кем я изменю тебе, будешь именно ты. Именно ты, а не Борис. Он не стоил и твоего мизинца или, обращая банальность этой метафоры в действительность, он не стоил и большого пальца твоей ноги, на котором ты мог бы устоять в своих магических (о, я знаю, как ты по-прежнему любишь это слово) пассах.
В тот вечер, еще не зная твоего имени, я отдалась тебе. И мне было хорошо, как никогда в жизни. Я не знала, что начинаю эту историю с измены.
Ты познакомил меня с Борисом позже, на дне рождения у Славы. Помнишь, тогда еще Борис отрезал себе галстук. Ты не догадался, что он сделал это только ради меня?
Ты скажешь, что я издеваюсь сейчас над тобой, чтобы сделать тебе еще больнее. Может быть, и так. Ты спросишь, зачем я тогда это сделала?
Я знаю, ты продолжал свою игру в «форексе» лишь благодаря ожиданию чуда, не признаваясь себе самому, что это я и только я заставляю тебя продолжать.
Конечно, ты давно мог бы сдаться и стать по-куриному счастливым, рыться вместе с другими петухами в дерьме, выискивая зерна, но ты предпочел голод. Голод и ожидание. Я знаю, ты все еще ждал нашей с тобой второй встречи…
Так вот… Это письмо, если хочешь, и есть эта наша вторая встреча. Я все же расскажу тебе… Может быть, это знание действительно станет той последней и отчаянной силой, которую тебе сможет дать лишь твое окончательное поражение. Ведь тогда от прошлого действительно не останется ничего. И, забыв меня, ты сможешь начать с начала. Ведь ты же любишь все начинать с начала.
Ты помнишь тот вечер, когда Борис приехал к нам, как всегда со своими штучками – полежать то на одной кровати, то на другой. Вы стали вспоминать ту далекую алтайскую деревню, ваше место силы, вы даже собирались на нее медитировать. А перед этим ты восторгался, как это Борис приехал к тебе на велосипеде через весь город. Ты угощал его своим коньяком, не зная, чем я угощала его за час перед этим. Конечно, я начала первой, будто бы нечаянно положив ему свою ладонь чуть повыше колена… Он грозил порезать себя ножом, если я не отдамся. Он так самоотверженно клялся, что временами мне казалось, что он действительно не лжет. Я бы, конечно, посмотрела на эту «малую кровь», если бы не знала наперед, что так он станет для тебя еще идеальнее. И я предпочла оставить ему эту его роль как роль. Но здесь не обошлось и без тех твоих карт Таро, комментарии к которым написал Алистер Кроули. Я всегда была равнодушна к мистике. Но, чтобы все же остаться частью твоей игры, я предложила Борису вытянуть карту. И… если бы выпала другая, я бы никогда этого не сделала.
Я отдалась твоему Борису на ковре, который ты почему-то называл персидским, хотя это был обычный для тех времен ковер в стиле модерн. Помнишь, он лежал у нас сначала на полу в комнате, а потом в прихожей, и ты часто вытирал об него ноги, когда забывал это сделать перед входной дверью. Я злилась за это на тебя и иногда, находя следы грязи, даже плакала… Борису ничего не оставалось, как согласиться.
Моим вторым условием было, чтобы он разделся совсем. И он разделся совсем. Он не побоялся, что, открыв дверь и увидев эту сцену, ты забьешь его насмерть своими тяжелыми ботинками. Втайне я надеялась, что ты не опоздаешь к началу спектакля. Но ты все же опоздал.
Делать это с твоим прыщавым кумиром было и в самом деле отвратительно. Сначала он долго не мог попасть. Потом ему, видите ли, стало сухо, и он стал копить слюну, чтобы демонстративно послюнявить свою «машинку», но я видела, как он при этом ее поддрачивал. Очевидно, страх быть внезапно застигнутым тобой никак не давал ему сосредоточиться, так сказать, поднапрячься, и я даже не уверена, кончил ли он тогда и в самом деле или лишь разыграл эту сцену с повизгиваниями и конвульсиями. У меня было сильное подозрение, что спектакль продолжается, ведь его член, несмотря на лихорадочные фрикции, оставался мягким, как сосиска. Мне почему-то показалось, что он хочет выиграть у тебя не меня, а через меня тебя. Тайный пед. Хотя его отец и в самом деле был адмирал, и, я знаю, за столом Борис часто любил вам рассказывать, сколько у него было женщин.