И хотя я никогда не была в этом городке, смутно различаю его улочки, автобусную остановку, магазин «Мясо», костел. Ночью меня охватывает ностальгия, неприятная, словно желудочный спазм, в полудреме мне видятся чужие губы, ловко складывающиеся в этот неслыханный звук «дзь».
Куницкий. Земля
Лето закрылось за Куницким, захлопнулось. Он обустраивается в осени: меняет сандалии на туфли, шорты — на брюки, точит карандаши, разбирает счета. Прошлое тает, это всего лишь обрезки жизни, не стоящие сожаления. И чувства его, должно быть, тоже — фантомная боль, нереальная, страдание неполной, ущербной формы, инстинктивно тоскующей по целому. Чем еще это объяснить?
В последнее время ему не спится. Вернее, он засыпает вечером, просто падает от усталости, но около трех-четырех утра просыпается — как было много лет назад после наводнения. Но тогда он понимал, в чем дело: его мучил страх перед стихией. Теперь все иначе, ведь ничего страшного он не пережил. Однако образовалось отверстие, пауза. Куницкий знает, что ее можно было бы заштопать словами, найди он нужное количество верных, подходящих слов для объяснения того, что произошло, дыру можно было бы залатать, и следа бы не осталось, а он безмятежно спал бы до восьми. Порой, изредка, ему мерещится чей-то голос, громко, пронзительно произносящий пару слов. Слов, оторванных и от бессонной ночи, и от хлопотного дня. Что-то искрит в нейронах, какие-то импульсы перескакивают с места на место. Разве не так происходит процесс мышления?
Это стоящие на пороге разума готовые призраки — как бывает готовая, не на заказ сшитая одежда. Совсем не страшные — это не библейский потоп, и дантовских сцен там не увидишь. Просто чудовищная неотвратимость воды, ее вездесущесть. Ею пропитываются стены квартиры. Куницкий ковыряет пальцем больную, размякшую штукатурку, на коже остается след влажной краски. Пятна образуют на стенах географические карты, он не знает этих стран, ни одно название к ним не подходит. Капли просачиваются через оконные рамы, промывают ковер. Забиваешь гвоздь — брызгает тоненький ручеек, открываешь ящик стола — разлается хлюпанье воды. Подними камень, и ты найдешь меня там, шепчет вода. Она захлестывает клавиатуру, заливает монитор, монитор гаснет. Куницкий выбегает из дому и видит, что исчезли песочницы и клумбы, исчезли низкие живые изгороди. По щиколотку в воде он бредет к машине, чтобы попробовать выбраться в более высокие районы города, но уже не успевает. Они окружены, в ловушке.
Радуйся, что все так обошлось, уговаривает себя Куницкий, вставая ночью в туалет. Да-да, я радуюсь, тут же соглашается он. Но на самом деле вовсе не радуется. Он снова ложится в теплую постель и уже до утра не смыкает глаз. Ноги беспокоятся, куда-то шагают, самостоятельно отправляются в фантастическую прогулку по складкам одеяла, зудят изнутри. Порой Куницкий погружается в короткую дрему и просыпается от собственного храпа. Он лежит и видит, как за окном светает, начинают грохотать мусорщики и первые автобусы, из депо выезжают трамваи. На рассвете трогается с места лифт: раздается его отчаянный визг, визг существа, захлопнутого в двухмерном пространстве, где можно перемещаться только вверх и вниз, никогда — наискосок или в сторону. Мир двигается вперед, с этой прорехой, которую невозможно залатать, изувеченный. Хромает.
И Куницкий хромает вместе с ним — в ванную, потом в кухню, стоит возле буфета, пьет кофе. Будит жену. Сонная, она молча скрывается в ванной.
Бессонница имеет свои преимущества: можно слушать, что бормочет жена сквозь сон, Так открываются величайшие тайны. Они вырываются невольно, словцо ленточки дыма и сразу исчезают, приходится ловить их у самых губ. Так что Куницкий размышляет и прислушивается. Она спит тихо, на животе, дышит почти неслышно, порой только вздыхает, но вздохи — это ведь не слова. Переворачиваясь с боку на бок, инстинктивно ищет рукой другое тело, пытается его обнять, кладет ногу ему на бедро. Тогда Куницкий на мгновение замирает: что бы это могло значить? Наконец решает, что это жест неосознанный и успокаивается: пускай…
Такое ощущение, что ничего не изменилось, разве что волосы ее выгорели на солнце и на носу прибавилось веснушек. Но когда он касается жены, проводит ладонью по голой спине, ему кажется, что он что-то обнаружил. Он и сам не уверен. Кожа теперь не такая гладкая, она затвердела, уплотнилась, словно брезент.
Куницкий не решается продолжить поиски, испуганно убирает руку. В полусне представляет, как его ладонь наталкивается на какую-то чужую территорию. На что-то не замеченное за семь лет брака, постыдное, пятнающее: волосатую полоску кожи, рыбью чешую, птичий пух, необычную структуру, аномалию.
Поэтому он отодвигается на край кровати и оттуда смотрит на фигуру, являющуюся его женой. В тусклом уличном свете ее лицо кажется бледным контуром. Он разглядывает это пятно и засыпает, а проснувшись обнаруживает, что в спальне уже почти светло. Всем краскам рассвет придает металлический, пепельный оттенок. На мгновение Куницкого охватывает ужас: она умерла, он видит ее труп, пустое высохшее тело, давно покинутое душой. Он не то чтобы испуган, скорее удивлен — касается ее щеки, чтобы прогнать видение. Жена вздыхает и поворачивается к нему, кладет руку на грудь, душа возвращается. Теперь она дышит ровно, но Куницкий боится даже шелохнуться. Ждет, пока неловкую сцену прервет будильник.
Куницкого беспокоит его собственная пассивность. Возможно, следует записать все изменения, чтобы чего-нибудь не проглядеть? Тихонько встать, выбраться из постели, усевшись за кухонный стол, разделить листок бумаги пополам и написать: раньше и теперь. Что бы он отметил? Кожа стала более шершавой — но, может, она просто стареет или это от солнца. Спит в ночной рубашке, а не в пижаме? Может, в комнате стало теплее. Запах? Купила новый крем.
Ему вспоминается помада, которой жена пользовалась на острове. Теперь у нее другая! Та была светлой, бежевой, нежной, телесной. Эта — красная, карминная, он не знает, как точно обозначить цвет, никогда в этом не разбирался, никогда не понимал, какая разница между карминным и красным — о пурпурном и говорить нечего.
Куницкий осторожно выбирается из постели, касается босыми ногами пола и в темноте, чтобы не будить жену, идет в ванную. Только там он ослепляет себя ярким светом. На полке под зеркалом лежит ее расшитая бусинками косметичка. Куницкий осторожно открывает ее, чтобы проверить свое предположение. Да, помада другая.
Утром ему удается разыграть задуманный спектакль в совершенстве — именно эти слова приходят ему в голову: в совершенстве. Он, мол, что-то забыл, придется задержаться минут на пять:
— Ты иди, не жди меня.
Он притворяется, будто поспешно разыскивает какие-то документы. Жена надевает перед зеркалом куртку, повязывает на шею красный шарф и берет малыша за руку. Хлопает дверь. Куницкий слышит, как они бегом спускаются по лестнице. Он замирает над бумагами, звук хлопнувшей двери несколько раз мячиком подпрыгивает в его голове — бум-бум-бум, — наконец наступает тишина. Он делает глубокий вздох и выпрямляется. Тихо. Куницкий чувствует, как со всех сторон к нему липнет тишина, действия его становятся неторопливыми и точными. Он подходит к шкафу, отодвигает зеркальную створку и оказывается лицом к лицу с одеждой жены. Протягивает руку к светлой блузке, которую она ни разу не надевала — слишком элегантно. Щупает пальцами, потом проводит по шелку ладонью, погружает руку в его складки. Однако блузка безмолвствует, и он двигается дальше, узнает кашемировый костюм, тоже почти ненадеванный, летние платья, несколько рубашек, висящих одна поверх другой, зимний свитер, еще в пакете из химчистки, и длинное черное пальто. Пальто она тоже редко надевает. Тогда ему приходит в голову, что вся эта одежда висит тут, чтобы ввести его в заблуждение, обмануть, надуть.