Когда гости уходили, в комнате Филиппа появлялась хозяйка — вдова, госпожа Флер, с которой я был знаком и которую считаю ангелом во плоти. Филипп прожил у нее еще несколько лет, пока не купил дом в Рейнсбурге. Вдова приносила таз и медный кувшин с теплой водой. Хотя температура у пациента уже упала, а рана не кровоточила, женщина осторожно обмывала ногу и помогала Филиппу привести себя в порядок. Затем переодевала его в чистую рубашку и штаны. Левые штанины всех его брюк она предусмотрительно зашила еще раньше, а все, чего госпожа Флер касалась своими искусными ручками, начинало выглядеть естественным и правильным, словно таким и было сотворено Господом — словно Филипп Ферейен так и родился, с одной правой ногой. Когда ему требовалось встать, чтобы справить нужду в ночной горшок, он опирался на крепкую руку вдовы — сперва это ужасно его смущало, но со временем также стало казаться естественным и правильным, как все, что было связано с этой женщиной. Спустя несколько недель Филипп с ее помощью уже спускался на первый этаж, в кухню, где усаживался за громоздкий деревянный стол вместе с хозяйкой и двумя ее детьми. Вдова была высокого роста, хорошо сложена. Светлые густые вьющиеся волосы она, как и большинство фламандок, убирала под полотняный чепец, но какая-нибудь упрямая прядка обязательно выбивалась — спереди или сзади. Подозреваю, что ночью, когда дети уже спали невинным сном, вдова снова навещала Филиппа и забиралась к нему в постель. И не вижу в этом ничего предосудительного, ибо считаю, что люди должны поддерживать друг друга, как только могут.
Осенью, когда рана уже совершенно затянулась, а на культе осталась лишь едва заметная краснота, Филипп Ферейен начал изучать анатомию и, постукивая деревяшкой по неровной лейденской мостовой, каждое утро шагал на лекции в университетский медицинский центр.
Вскоре Филипп прослыл одним из самых талантливых студентов:: как никто другой, он умел использовать свой талант рисовальщика для перенесения на бумагу того, что поверхностному взгляду непрофессионала представлялось хаосом тканей человеческого тела — сухожилий, кровеносных сосудов и нервов. Он начал копировать знаменитый столетний анатомический атлас Везалия и справился с этой задачей блестяще. Это стало прекрасной преамбулой к его собственной работе, результаты которой принесли ему славу. Ко множеству своих учеников, к числу которых причисляю себя и я, он относился по-отечески — любовно-взыскательно. Мы проводили под его присмотром вскрытия, и внимательный взгляд и умелые руки Филиппа вели нас по тропам этого сложнейшего лабиринта. Студенты ценили его упорство и поистине энциклопедические знания. Они завороженно следили за стремительными движениями грифеля. Рисование ведь никогда не является простым воспроизведением: чтобы увидеть, нужно уметь смотреть — видеть то, на что смотришь.
Филипп вообще был достаточно молчалив, а сегодня, спустя годы, я бы даже сказал, что вид у него всегда был слегка отсутствующий, он словно бы прислушивался к чему-то внутри себя. Постепенно Ферейен отказался от чтения лекций, все больше углубляясь в работу в своей лаборатории. Я часто навещал его в Рейнсбурге. С радостью пересказывал городские новости, университетские сплетни и происшествия и с тревогой замечал, что мысли учителя все более занимает одна-единственная тема. Нога, разобранная на составные части, исследованная самым тщательным образом, всегда стояла у изголовья кровати в своей банке или пугала гостей, распяленная на столе. Обнаружив, что кроме меня Филипп ни с кем не общается, я понял: мой учитель безвозвратно перешагнул незримую границу.
Утром наша баржа причалила к одной из пристаней на Херенграхте
[82]
в Амстердаме и мы сразу отправились к цели своего путешествия. Уже начиналась зима, каналы не воняли так немилосердно, как летом, и было приятно шагать в теплом молочном тумане, который на наших глазах поднимался вверх, открывая ясное осеннее небо. Мы свернули в одну из узких улочек еврейского квартала, намереваясь пропустить по кружке пива. Но все трактиры, попадавшиеся нам по дороге, были переполнены — хорошо, что мы основательно позавтракали в Лейдене, иначе пришлось бы долго ждать, пока нас обслужат.
На торговой площади, заставленной прилавками, стоит Де Вааг
[83]
, где взвешивают выгружаемые товары. В одной из башен предприимчивый Рюйш устроил свой theatrum
[84]
, и именно сюда мы явились немного раньше времени, обозначенного в билете: хотя публику еще не пускали внутрь, у входа толпились группы людей. Я с любопытством рассматривал зрителей: облик и одеяния многих из них свидетельствовали о том, что слава профессора Рюйша уже давно перешагнула за пределы Нидерландов. Я слышал разговоры на иностранных языках, видел французские парики и английские кружевные манжеты, торчавшие из рукавов кафтана. Пришло также много студентов, у этих места, видимо, были подешевле, ненумерованные, потому что они толкались у самого входа, надеясь войти первыми и устроиться поудобнее.
К нам то и дело подходили знакомые — еще по тем временам, когда Филипп чаще бывал в университете: почтенные члены Городского совета, медики-хирурги, любопытствовавшие, что же покажет Рюйш на этот раз, что он еще придумал. Наконец появился — облаченный в строгий черный костюм — мой дядя, который, собственно, и достал для нас билеты, он сердечно поприветствовал Филиппа.
Внутри помещение напоминало амфитеатр со скамьями, расставленными полукругом, почти до самого потолка. Зал был хорошо освещен и специально подготовлен к представлению. У стен, при входе и в самом зале, стояли скелеты животных: соединенные проволочками кости поддерживались почти незаметными для глаза конструкциями, отчего создавалась иллюзия, будто звери вот-вот оживут. Я заметил еще два человеческих скелета: один коленопреклоненный, с ладонями, воздетыми для молитвы, второй — в задумчивой позе: голова опирается на ладонь, мелкие косточки которой тщательно связаны проволокой.
От внимания зрителей, которые, перешептываясь и шаркая, заходили внутрь и постепенно занимали указанные в билетах места, не укрылись и выставленные в витринах знаменитые композиции Рюйша, его изысканные скульптуры. «Смерть не щадит даже юность» — прочитал я подпись к одной из них: два играющих скелетика плодов — тонкие кремовые косточки и пузырчатые черепа — сидят перед холмиком из таких же хрупких косточек крошечных ладошек и ребрышек. У другой стены, симметрично по отношению к ним, стояли четырехмесячные человеческие скелетики на бугорке из (как я понял) желчных камней, поросших препарированными и высушенными кровеносными сосудами (на одной, самой толстой, ветви сидело чучело канарейки). Скелет слева держал миниатюрный серп, другой, застывший в скорбной позе, подносил к пустым глазницам платочек, сделанный из какой-то высушенной ткани — возможно, легких? Чьи-то заботливые ладони окутали скелетики нежно-розовым кружевом и подвели итог витиеватой надписью на шелковой ленточке: «Стоит ли тосковать по предметам мира сего?» — так что зритель не ужасался при виде этой картины. Представление тронуло меня еще прежде, чем началось: показалось, что я наблюдаю спокойный учет не смерти, но некой маленькой смертишки. Как мог по-настоящему умереть тот, кто не успел родиться?