Там было плоско и светло. Солнце отражалось от пшеничных полей и слепило глаза. Люди постоянно щурились. И река была светлой, полноводной и такой большой, что вмещала в себя огромное небо, огромнее не бывает — нигде я такого не видала. Земля была густой и черной, липкой. После дождя приставала к сапогам, а превращаясь в пыль, окрашивала воротнички в серый цвет. Дороги были прямые и ровные, а не вверх-вниз, как здесь. Деревни просторные, а дома из глины, низкие, с прохладными сенями, под стрехой. Лещи в прудах и антоновки на яблонях. У нас были маленькие коровы и маленькие собаки. Даже ведра для молока были меньше, и корыта для скотины тоже. Кровати короткие, так что ноги упирались в деревянную спинку. Мир там был удобнее, лежал в ладони, словно гладко оструганная рукоятка ножа. Каждая вещь была приспособлена к телу — надежная поношенная одежда, привычная и неизменная. Все те, кто жил там прежде, были, наверное, каплями, которые выдолбили для нас в скале уютную колыбельку. Голоса мира долетали туда через завесы туманов, смешиваясь по пути. Дробились на разные языки.
Как это случилось, что заставило нас уехать? Тут и думать нечего. Пришлось сняться с места, потому что не успели мы оглянуться, как капли проточили в скале дырку.
Что за чушь ты несешь, снова сыпет снегом Петро. Я успокаивающе поглаживаю его по руке. «Однажды ночью, — говорит он, — граница передвинулась. И оказалось, что мы на неправильной стороне. А поскольку без границ человек жить не может, пришлось отправиться на их поиски. Границы нужны людям, как воздух. Если бы не границы, самые разные, мы бы растерялись — кто мы такие, что нам делать, как жить. Границы затем и существуют, чтобы показать: не всякую черту можно переступить». Ох, Петро, снова ты за свое.
Я ставлю чайник, зажигаю по всему дому свет, потому что уже стемнело — я и не заметила. Зимой всегда так. Глазом не успеешь моргнуть, а уже темень. На веранде я тоже включила свет. Немножко согреюсь, подумала, и почитаю Петро календарь. «20 мая, воскресенье, именины Бернардины. Ум, несомненно, первое условие для счастья (Софокл)».
В самый раз для сундука.
Я укладывала нитяные занавески и постельное белье. Вышитые салфетки и иконы. Килим, кастрюли, сапоги, семена цветов, штопку, коробку от конфет с фотографиями, консервную банку с пуговицами, зеркало от туалетного столика, сам столик, свадебную свечу, елочные игрушки, разделочную доску, ножи, половники для борща, и барометр — свадебный подарок, и подставку для аспарагуса, и аспарагус, завернутый в бумагу, и детский горшок, и маленькую деревянную аптечку, потому что у Петро это был пунктик — надо, чтоб там было все: и горечавка, и бинты, и уголь, и порошки от боли.
Тетка Маринка пришла мне помочь, но в результате только плакала. Сидела за столом, подпершись рукой, и плакала, а ее невестка Ольга с сыновьями стояла и смотрела. Орест с Петро попрощался, а Мирон — нет. Когда телеги тронулись, плюнул нам вслед.
Не нравится мне, что мы одно и то же можем видеть по-разному. Что у каждого в глазах какой-то фильтр и этот фильтр заставляет видеть совсем не то, что видит другой. Но как тогда согласовать прошлое? Да если даже махнуть на прошлое рукой — все равно оно запутано и никогда не сложится в общий рассказ, — то как быть с настоящим? Оно тоже подчиняется закону фильтров. Мы смотрим на одно, а видим разное. И только назавтра газеты сообщат, что же это было на самом деле. В книгах напишут, что означали эти сборы и прощания. Нам-то откуда знать. Газеты и телевидение объяснят смысл каждого нашего шага и каждого решения. У них патент на упорядочение происходящего.
От матери мне досталось пряслице; вообще-то от нее мало что осталось. Старое дерево рассохлось и дало трещины, края которых от времени сгладились и теперь напоминали филигранный узор. Я брала его обеими руками и смотрела в дырочку. И увиденное казалось мне необыкновенным — более красивым, волшебным, словно картинка в рамке; детали, извлеченные глазом пряслица из массы себе подобных, могли бы существовать по отдельности: один волосатый лист герани, торчащий из стены гвоздь и светлый след на месте снятой картины, вышитая крестиком птичка на полотенце. Пряслице рисовало предметам портреты, придавало им значительность. Вещи не нуждались в объяснениях, размышлениях о причинах и назначении. Они просто были самими собой. Большей частью красивыми. Я могла бы до конца своих дней смотреть в отверстие пряслица. Но оно тоже пропало.
Утром я иду в коровник к Текле. Через сени завожу ее в кухню. Теперь, когда Петро целыми днями дремлет на веранде, она ему не помешает.
Текла входит неуверенно — робкая, застенчивая. Останавливается возле теплой печки и смотрит на меня своими дьявольскими прямоугольными зрачками, как всегда иронически. Чужестранка, каждое движение которой исполнено чувства собственного достоинства. Через открытую дверь Текла поглядывает на веранду, но что она чувствует, не поймешь.
— Ах ты чертовка, — говорю я. — Только пол не испачкай, нет у меня сил за тобой убирать. Мало мне забот с Петро? — Текла глядит на меня так, будто ни разу в жизни не нагадила. Когда в порыве нежности я прижимаюсь к ней, легонько покусывает кончик моего уха, может, хочет что-то прошептать. Спросить: «Где Петро, самка? Куда ты дела своего самца?»
Я бросаю ей на пол немного сена и сухого раскрошенного хлеба. Текла ест аккуратно, не жадно. Хорошо воспитанная коза. Потом устраивается у печки и лежит, словно собака, лениво почесывая загривок длинным рогом. Взгляд у Теклы всегда иронически-равнодушный — случись конец света, она смотрела бы так же. Вот как надо рисовать треугольник с оком Провидения. И красивее, и правдивее.
Текла появилась несколько лет назад, когда Петро уже настолько ослабел, что не противился. До этого я молоко покупала. Он говорил, что заводить козу — позор, нищета и нужда, но скорее всего, просто не любил животных. Когда у нас еще была собака, Петро ее только кормил, но ни разу не погладил. Мне приходилось дарить псу причитавшуюся ему ласку, на мне была вся эта собачья болтовня, болтовня с собакой. Вот и второе различие между мной и Петро: у него — растения, у меня — животные. А первое такое: он старый, а я — молодая.
Т
Одеваюсь потеплее и выхожу во двор. Светит робкое зимнее солнце. Я отправляюсь на склон, бреду по снегу, чтобы взглянуть на деревню. Вижу автобус, который тут же исчезает. Ни души — наверное, из-за мороза. Все сидят по домам. Дымок над трубами оглашает эту зимнюю истину: самое лучшее — устроиться дома, подбрасывать в печку дрова, смотреть телевизор, а вечером открыть бутылку водки и повздорить с соседом. Мне удается вытоптать только одну прямую, дальше замерзают руки и немеют губы. А вот Петро сумел наконец приручить весь холод мира. Лежит себе, уставившись вглубь собственных глаз. Ни стужа, ни мороз ему нипочем. Я набираю в легкие ледяного воздуха и хочу крикнуть, словно запеть — громко и изо всех сил. Но выдавливаю лишь слабый писк. Легкие натужно трепещут внутри, словно два поникших флажка. Возвращаюсь, чтобы согреться, и из заснеженного экрана понимаю только, что говорят там опять про всякую дребедень.
Праздники у нас всегда проходили одинаково. Сначала справляли один, потом другой. Я дважды делала кутью. Дважды пекла маковник и творожный пирог. Раз подкладывала сено под скатерть и раз — бросала на пол
[5]
. Шла с Петро на его рождественскую службу и пела вместе с ним. Я не сразу выучила слова католических колядок, но мелодия часто оказывалась знакомой. Я извлекала из себя свой второй голос. В пении это самое приятное — звучать все время вместе с другими, а не одной, слышать, как голоса сплетаются, трутся друг о друга, касаются, то цепляясь, то соскальзывая, сближаются и разлетаются. У Петро в костеле так не распевали, не веселились. Каждый сам по себе, даже хористы пели поодиночке, просто одновременно. Костел был более благовоспитанным, приличным, изящным — словно тончайшая мережка на белой скатерти: вроде бы есть вышивка, но почти невидимая, узор заметен только когда приглядишься. Пахло женскими духами и нафталином, которым перекладывали на лето шубы и полушубки. Люди, по-моему, больше смотрели друг на друга, чем на алтарь. Глядели в затылок, в лицо, а попытаешься оттолкнуть этот назойливый взгляд — он ускользнет на макушку, на святые образа, на скульптуры в нефах. После мессы мы еще стояли на улице — Петро раскланивался со знакомыми. Женщинам целовал руку. Вторая половина деревни спала.