Сделалось темно, внезапно, неожиданно, как обычно бывает в канун весны. Пошел снег. Ида расплатилась и села в чужую машину, собираясь навестить свой прежний дом. Так что это был последний разговор, услышанный перед аварией и ее появлением здесь. Он записался на пленку, на этот магнитофон, собранный из клеток, прошитых красными нитками. Потом слова Ольги: «Уже? Ты же только что вышел».
Снаружи серо, никаких фиолетовых фонарей. Ида разглаживает выцветшее покрывало и собирает свои вещи — ключи от чужой машины, перчатки и пальто, а больше ничего и не было. Ей хочется оставить комнату такой, как будто она никогда сюда не приходила, стереть все следы. Потом тихонько спускается вниз. Снова сыплет снег, так же, как когда она шла сюда; отпечатки ее ног наверняка моментально исчезнут. Ида пересекает железнодорожные пути и выходит на пустынное шоссе. Небо белое, и земля тоже, но ей все равно, пусть даже они бы поменялись местами. Шоссе убегает вперед и постепенно скрывается под снегом. Шагать неудобно, снег липнет к сапогам, мокрый и тяжелый. Серый свет застывает, густеет. Хлопья падают все медленнее, потом уже лишь легонько трепещут в воздухе. Наконец замирают. Мир останавливается.
Ида устала. Охотнее всего она легла бы у дороги, на бок, подложив ладонь под щеку, примостилась бы в куче мокрого снега, словно тот пес, мимо которого недавно проехала. Позволила бы прикрыть себя свежим белым одеялом. Но ей надо туда, на свое место.
Она легко находит машину — присыпанная снегом, та карабкается на дерево; открытый капот — большой металлический рот, призывающий Иду. Ей удается протиснуться внутрь, на переднее сиденье. Она не забывает пристегнуть ремни и включить фары, которые выстреливают в небо, но ничего там не обнаруживают. Ида опускает голову на руль, прижимается к нему лицом и облегченно закрывает глаза.
Часть II
Парка
П
Два дня ушло на то, чтобы передвинуть кровать на веранду. Сначала я волокла ее через всю комнату, и хуже всего было разворачивать тяжеленную махину, как детскую коляску. На следующий день удалось переправить ее через порог, сперва передние ноги, потом задние. Это, наверное, выглядело забавно, да, я посмеивалась под нос, потому что мне почудилось, будто я выпихиваю в дверь большое и неуклюжее железное животное, к тому же навьюченное поклажей. Наконец я справилась — вытащила кровать на самую середину веранды, она и сейчас там.
Веранду с северной стороны дома Петро пристроил уже давно, и мы тогда из-за этого поругались. Я говорила: «Зачем мне веранда там, где никогда не бывает солнца, да еще упирающаяся в гору. Только улиток разводить и слизней — все ведь заполонят. Парник для плесени устроишь, террариум для пауков». Но он был упрямый. Наверное, уже знал, что веранда ему в конце концов пригодится. Петро ведь был еще и практичный — никогда не тратил время на то, что не могло принести какой-нибудь определенной пользы. Огород, например, был поделен пополам: он сажал только овощи, а я — цветы. Петро цветов не признавал, разве что махровый шиповник, из которого делают варенье, — это да. А все прочее — понапрасну переводить хорошую, вскопанную, специально привезенную землю. У него были ровные аккуратные грядки — зеленые хвостики моркови, одинокие султанчики укропа, стелющиеся усы огурцов и тыквы, чахлые кустики помидоров. Петро с ними все лето возился, прищипывал пасынки, подвязывал. Всегда приносил мне первый помидор, еще недозрелый, едва зарумянившийся. Положит на стол и уйдет. Приходилось молча его съедать. Цветы мои Петро не замечал.
А они ведь были красивые. Особенно хорошо росли здесь, на склоне, гладиолусы и пионы. Я менялась луковицами с женщинами, жившими в долине. Каких только сортов у меня не было; пыльца перемешивалась, калды-балды в моем маленьком садике, чистой воды алхимия. Перепутывались гены, краски одалживали друг другу оттенки, красное чередовалось с желтым, множились нюансы оранжевого, и на следующий год я снова несла их обменивать. Разные были цветы. Ярко-рыжие и темно-фиолетовые. Махровые и простые, вроде экзотических орхидей. А еще желтые, приземистые — и стройные, цвета розового трико, с тяжелыми головками. Осенью я выкапывала твердые спутанные корешки, облепленные отростками. Они сушились на чердаке до первых морозов, а после зимовали в подвале. Спали в темноте. Гладиолусы иногда называют «шпажниками». Смешное имя для цветка. Да, плоские острые листья напоминают клинки, но цветы их обезоруживают.
Теперь, когда выпал снег, когда все побелело и расплылось, трудно себе представить, что вокруг дома был сад. Мне самой не верится. Кочергой нащупываю под сугробами прежние клумбы. После первой метели мы просыпаемся, словно в другой стране: эта, зимняя — сглаженная, туманная, просторная, ничего, кроме оттенков белого и серого. Даже дома внизу делаются бесформенными, превращаются в грязные пятна, а ночью светятся, будто вялые зимние светлячки. Летом горы задирают нос, становятся четкими и решительными. Поднимающийся после дождя туман цепляется за их края, за острые верхушки елей, рвется. Влажный воздух приносит снизу звуки — все реже мычание коров, все чаще бум-бум субботней дискотеки или вдруг бешеный рев мотора. Я слышу это с вершины. Хозяйка горнего края.
Снегом нас заваливает почти каждую зиму, хотя в последнее время реже — случаются передышки. Но не в этом году. Снегопады потеряли всякое чувство меры, сровняли крышу со склоном, поломали молодые побеги фруктовых деревьев. Поэтому в октябре мы всегда делаем запасы — сын хозяйки магазина на маленьком «фиате» привозит все к нам сюда, наверх. Остается только распаковать снедь да разложить в кладовке по полкам. Мука, рис, крупа, макароны, пшеничные сухари, булочки, которые мы подсушиваем на солнце, баночки с медом, чай, а вот кофе — нет, кофе мы перестали пить несколько лет назад. Сладкое, мясные консервы, сыр, сахар. Лук, картошка. Остальные овощи у нас свои, Петровы.
Последние два года здесь бывает только он, сын лавочницы, да еще почтальон. Этот даже наверх не поднимается, Петро отправляется ему навстречу, и возле груш, что над самой деревней, забирает пенсию и письма — письма, правда, очень редко. Да, еще раз в два месяца приходит с электростанции инспектор. Оставляет машину внизу и потом карабкается в гору, ругаясь и сопя. Приветствует нас всегда одинаково: «Надо запретить селиться на такой высоте. Рацию бы вам выдали, что ли!» Зимой, когда такие сугробы, как сейчас, никто сюда не добирается. Все счета мы оплачиваем весной.
Теперь на веранде красиво, словно в часовне, в снежном храме. Снаружи она почти вся засыпана снегом, и только под самым потолком просвечивает тоненькая неровная полоска, правда густо поросшая инеем. Фантастические морозные растения образуют ажурную гирлянду. Когда-то давно я пыталась копировать эти узоры, думала, пригодятся для вышивки — на платочках, на салфетках. И убедилась, что они действительно никогда не повторяются. Не бывает двух одинаковых. Ближе к вечеру сквозь эту белую цветочную полосу с трудом пробиваются красные солнечные лучи. Как в церкви, право слово. Наверное, поэтому мне и пришло в голову петь для Петро на веранде. Не похоже, чтобы он слушал. Нос равнодушно устремлен в потолок. Я бы посидела с ним подольше, но там быстро замерзаешь, и приходится возвращаться на кухню — подбросить в печку дров, попить чего-нибудь теплого. Я теперь мерзну больше, чем раньше. Потому что больно уж худая.