Чем больше зазор между двумя потоками воспоминаний, тем они мучительнее. Все удалось не вполне, получилось не так и по неведомым причинам оказалось ущербным и невыразительным.
Мать умирает от инсульта в переполненной варшавской больнице, с этим кольцом на указательном пальце. Но оно теряется. На похоронах Иду настигает давнишнее болезненное воспоминание, хоть она и отбивается изо всех сил: ей двенадцать лет, и она видит мать лежащей под грузным телом чужого мужчины, девочка сразу узнает ее по пряжкам подвязок для чулок, еще до того, как та оборачивается к Иде и уничтожает, закрыв глаза. Девочке кажется — навсегда.
В один год она теряет обоих родителей — тоже как-то между делом. Иде всегда казалось, будто в смерти есть нечто величественное, и все с ней связанное должно быть возвышенным. А она, оказывается, такая же серая, как жизнь.
Ида хоронит мать на страшном, голом кладбище, впопыхах — август, жара, пустой город. Невозможно представить себе место более чуждое матери, чем это кладбище. Необычное восточное имя на мгновение привлечет внимание каждого прохожего. Вызовет ироническую улыбку. Случайно Иде все-таки удалось наконец разлучить их — отца и мать, столь не подходящих друг другу.
После ухода матери она испытывает одновременно облегчение и угрызения совести. Эти чувства настолько переплелись и срослись, что разделить их непросто — как родителей. Но ощущение это Иде хорошо знакомо. Так же было, когда она уехала во Вроцлав.
От Вроцлава в памяти остались только зимы. Почему? Может, память у Иды черно-белая, может, она не любит цвета. Вроцлав существует для нее только зимой — замерзшая брусчатка площади, снег, забившийся между плитками тротуаров. Облако пара, окутывающее каждое лицо. Лицей, в котором учится семнадцатилетняя Ида, выстроенный еще немцами, с рябой штукатуркой — следы пуль. Он стоит на просторной площади, словно возведенный в пустоте. На самом деле раньше здесь была улица, оживленная и плотно застроенная. Теперь остался только художественный лицей с общежитием. Ида стыдится своего пальто — материного, перелицованного, из бежевого драпа: в моде короткие шубки из искусственного меха и сапожки из кожзама. В воскресенье она остается в общежитии одна, потому что не хочет возвращаться домой. Иногда приезжает отец, обязательно предупредив накануне телеграммой: «Буду в воскресенье утром». Из черной сумки на молнии выкладывает на стол банку меда, домашнюю колбасу, малиновый джем, творог, говорит, что мать испекла для нее пирог. Ида, не глядя, отодвигает пирог в сторону. Они отправляются на морозную прогулку — по Свидницкой до рынка, потом сворачивают к университету и Одре. Отец облокачивается на парапет моста и разглядывает уток, неуклюже ковыляющих по прибрежному льду. Обедают они в вокзальной столовой, за чаем с лимоном Ида рассказывает про учебу. Порой они обсуждают цвета пряжи, а иногда дочь так и подмывает поделиться чем-нибудь совсем другим, но она знает, что у отца собственная теория, лучше не спорить. Мол, все есть урок, только так и следует воспринимать жизнь: любой опыт и любое чувство, печаль, гнев, обида, любая неудача, вот даже темный свет вокзальной лампы под потолком — все является уроком, призванным чему-то нас научить. Поймешь это — и существование станет простым, как в детском саду, даже приятным. Очень простая философия: мы ученики, впереди экзамен. В четыре у отца обратный поезд. Он машет ей в окно — худой, морщинистый, в меховом «пирожке», какие носят все мужчины его поколения.
Нет, не только зима. Перед глазами вдруг всплывают смазанные, смутные картины садов Семпольна — вот они идут с отцом, восхищенно разглядывая цветники, которыми окружены огромные виллы. Полыхают оранжевые лилии и фиолетовые ирисы, должно быть, это май — во Вроцлаве все созревает раньше, чем в других местах. Они ищут нужный номер дома и наконец попадают в какую-то пристройку; отец внимательно разглядывает пряжу. Колючие и шершавые ковровые нитки нескольких цветов. Оскорбительно-скудная палитра от грязно-желтого до коричневого. Кончиками пальцев отец разочарованно трогает большие шпули. Ида знает, о каких красках он мечтает — той оранжевой, словно у садовых лилий, фиолетовой, словно у ирисов, мадженто, желтой, парижской лазури. Но берет то, что есть, нерешительно. Колеблется, доставая деньги из потертого кошелька (потом на Рождество Ида подарила ему новый). Они заталкивают тяжелые бобины в пустую сумку на молнии, ту самую, в которой отец привозит ей еду.
Еще он до последнего, даже десятилетия спустя присылает Иде праздничные открытки и короткие письма. Почерк с каждым годом теряет четкость. Все фразы начинаются с тире, будто отец составляет список случившегося в отсутствие дочери. Такой способ упорядочивания фактов Иде нравится, он ей близок. Вот, например, отец пишет:
Дорогая Ида,
— у нас ничего особенного не происходит.
— Твоя мать подвернула щиколотку, и ей наложили гипс, но теперь уже сняли.
— Умерла твоя учительница польского, мы были на похоронах.
— Я вынес ткацкий станок на чердак. Прясть больше не буду.
— Мать права, никто мои килимы не покупает.
— Умер Баца; новую собаку мы брать не станем.
И так далее. По последней открытке нельзя было догадаться, что отец очень болен.
Она подходит к окну и теперь видит гору: крутую и мощную, насыпанную из блестящего гранита, отлитую из вулканической лавы. Небо чистое, его черная поверхность словно отполирована. В ней отражается лунный свет. Снег приобретает неоновый, фиолетово-серый оттенок.
Она должна сдвинуться с места, выйти отсюда, хотя везде холодно и неуютно. Надо сделать все эти мелкие дела: ключи, звонки, врачи, деньги. Завтра.
А сейчас Ида надевает пальто, которое оказывается неприятно холодным и влажным. Поднимает воротник и тихонько спускается по лестнице. Из тьмы ее внимательно рассматривает белый пес — явно колеблется, идти с Идой или нет. Оглядывается, будто ждет оклика из дому, и, видимо, решив, что отсутствие реакции означает позволение, равнодушно, словно по долгу службы, следует за ней через двор к горе.
Ида минует пути и ряд пустых уродливых зданий. Трескается под сапогами ледок на лужах, мороз еще не закончил свои ночные дела. С пустой площади, некогда служившей, видимо, разгрузочной платформой — здесь стоят пустые ржавые контейнеры, разбитые подъемники, — гора выглядит грозной, нависшей над городком. Склоны поросли маленькими робкими березками, голыми и тоненькими — армия растительных детей, посягнувших на откос, детский крестовый поход. На такой крутизне даже снег не держится, открывает серую, шероховатую, изборожденную дождевыми потоками поверхность, которую пересекает косая, закручивающаяся кверху колея. Это, должно быть, дорога, по которой когда-то поднимались вагонетки. Она оплетает гору тонкой спиралью и ведет к вершине, скрытой кронами голых деревьев.
— Пошли, — говорит Ида псу.
Тропка узкая, но утоптанная. Наклон небольшой, идти легко. Ида шагает размеренно, смотрит под ноги, привыкнув, что слева все время склон, а справа — пустое открытое пространство. Внизу видны только архипелаги огней. Ида поднимается в серо-черном мраке, доверившись пути, ведущему все вверх и вверх, к макушке этого зиккурата. Но какой смысл в экскурсии, если ничего не разберешь, если двигаешься, словно внутри темной сферы, по спирали, постоянно описывая одинаковые круги? Она зовет собаку, однако в этом резком снежном свете даже голос доносится будто издалека, возвращается эхом.