Доставив нас в участок, они сводили нас в душ, и мы вернули себе пристойный вид. Их восхищение, когда мы вернулись назад, наводило на мысль, что если я изобрел дерьмо, то они только что изобрели чистоту. Нет, это был не таможенный пункт, а какой-то кружок изобретателей!
— Сын, не критикуй, они славные люди, они просто делают свою работу.
— Да ты видел, как они ведут себя, папа? Они ждали увидеть в грузовике крыс и на самом деле видят крыс. Они как будто не верят, что мы — люди.
— Они испугались.
— Есть отчего испугаться — увидеть человека, у которого ничего больше нет! Нет, отец, они не жалеют, не сочувствуют, не ставят себя на мое место, они смотрят на меня сверху вниз. В их глазах я принадлежу к другой расе. Я нелегал, человек, которого не должно быть, у которого нет права быть. По сути, они правы: я стал недочеловеком, раз у меня меньше прав, чем у других, правда?
— Не сердись, Саад. Они ведут себя лучше, с тех пор как вы здесь.
— Ты прав. Они обращаются с нами по-доброму. Как с животными.
— Ну что ты!
— Папа, кто варвар? Тот, кого считают ниже себя, или тот, кто считает себя выше других?
На следующее утро в спальном отсеке, куда нас поместили, один из охранников оставил на видном месте — наверняка специально для нас — итальянские газеты. Чтение заголовков, потом статей вызвало у меня острую вспышку ярости, так что бешенство душило меня.
Пограничники — и им вторили журналисты — радовались, что перехватили наш грузовик, хвалились тем, что прекратили наше унизительное путешествие — тридцать человек, в их числе семь шестнадцатилетних подростков, были скучены на менее чем шести квадратных метрах. Они жалели, что упустили перевозчика, но не жалели ни о чем, что касалось нас, ибо наша судьба была предрешена: как бродячим собакам, нам был уготован приют — отстойник, кого-то из нас вернут хозяину — его стране, если таковая найдется. Никто не сознавал, что для нас нет худшей катастрофы, чем вернуться домой, никто не понимал, что нас лишили всех накоплений и всех сбережений семей, им не приходило в голову, что мы везем с собой надежды близких, нет, они думали, что выполняют долг, а не корежат тридцать жизней, губят тридцать семей, две-три сотни человек, рассчитывавших на нас.
Ура! Тюремщики пили шампанское в кабинете начальства! Вчерашние герои поздравляли друг друга с отличной работой!
Такого унижения я еще не испытывал.
Несколько часов спустя, когда за мной пришли, чтобы вызвать меня на дознание, я еще не остыл.
Едва войдя в кабинет и даже не взглянув на собеседника, я воскликнул по-английски:
— Я хочу подать жалобу!
— Простите?
— Я заявляю жалобу на пограничников, которые прервали мою поездку. Вчера меня лишили водителя, мои деньги пропали, многомесячная работа пропала, уничтожены трехлетние усилия, в результате которых я добрался сюда.
Человек в форме смотрел на меня изумленно. Встревоженный взгляд, розовые губы, крепко сжатые, как розовый бутон, — он казался молодым, насколько это позволяла должность. Военная форма сидела на нем тесно, ремень подчеркивал узкие бедра, он походил на подростка, одевшегося по-военному, а не на блестящего офицера, которым он наверняка был. Он заговорил — тоном серьезным, обдуманным, веским и решительным, что контрастировало с юношеской порывистостью тела.
— Вот как? Вы удовлетворены тем, что вас перевозили унизительным образом, хуже, чем скот?
Он говорил на жеманном английском языке итальянцев, на этом английском светских танцоров, на английском, словно надевшем корсет, чтоб талия стала тоньше, а задница — выпуклее, вертлявом в каждой фразе. Не дав сбить себя с толку, я продолжил атаку:
— Меня не силой затолкали в этот грузовик, я сам это выбрал! Но если меня арестуют надолго и прервут мое путешествие, мне будет нанесен ущерб!
Он рассмеялся, словно мои слова были какой-то театральной интермедией. Он пригласил меня сесть и сам устроился за компьютером, чтобы начать допрос. Я тут же остановил его:
— Допрашивать меня бесполезно.
— Вот как?
— За последние годы я вынес уж не знаю сколько бесед вроде той, что вы собираетесь мне устроить, и это ничего не дало. Видимо, я неправильно отвечаю, раз передо мной все время захлопывают дверь.
— Или отвечаете очень правильно, раз вас не выслали домой.
Он улыбнулся мне. Я опустил глаза. Этот необычный чиновник казался мне умнее тех, кого я встречал до того. Хороший знак или плохой?
— Как вас зовут?
— Улисс.
— Простите?
— Улисс. А иногда я называюсь Никто. Но никто не зовет меня Никто. Впрочем, меня вообще никто не зовет.
Он потер подбородок:
— Так, понятно. Ваша страна?
— Итака.
— Ирак?
— Нет, Итака. Все Улиссы родом оттуда.
— Где это?
— Место так и не нашли.
Он тихонько засмеялся. Тогда я посмотрел ему прямо в глаза:
— Не теряйте времени. Я не скажу вам ни имени своего, ни подданства. Я могу молчать месяцами, я уже это доказал. Вы ничего этим не добьетесь, я — тоже. Наверно, это и есть современная война, война без победителей и проигравших. Просто война.
— Что еще?
— Я не переношу допросов. Я поневоле думаю, что так обращаются с преступниками.
— Кто докажет нам, что вы не преступник?
— Я — случай, не предусмотренный законом, но не противозаконный.
— Боюсь, что я слишком хорошо вас понимаю.
Я поднял бровь — в его взгляде светилось сочувствие, глубокое, ощутимое, — и тут же, смутившись, он замолчал.
Встав, он предложил мне сигарету, от которой я отказался, тогда он зажег ее для себя и с наслаждением затянулся. Видя, какое удовольствие он получает, я вспомнил Лейлу и чуть улыбнулся. После нескольких затяжек он обернулся ко мне:
— Я люблю свою профессию, сэр, потому что мне нравится бороться с преступностью. Но когда я сталкиваюсь с вами, мне кажется, что я делаю не свое дело. Я не только теряю время, я теряю веру… да, веру в свой долг!
Лицо его прояснилось, стало почти обаятельным.
— Вы ведь не хотите, чтобы я потерял веру?
Я дрожал. К чему он клонил?
— Видите ли, синьор, пока границы существуют, их надо соблюдать и надо, чтобы их соблюдали другие. Но мы можем спросить себя, зачем они существуют. Хорошо ли они решают человеческие проблемы? Провести границу — единственный ли это способ сосуществования для людей?
Удивляясь обороту, который приняла беседа, я все же ответил:
— Пока что других нет.
— Даже если это единственный способ, хорош ли он? История человечества — это история передвижения границ. Что такое прогресс, как не уменьшение количества границ? Тысячелетия назад границы пролегали у ворот каждой деревни. Тогда они были очень многочисленны, потом они раздвинулись и охватили племена, народности, народы, становясь все реже и гибче; они заключают позже группы населения в пространстве наций. Совсем недавно они переросли рамки наций — либо за счет федерализма, как в Соединенных Штатах, либо путем договора, как тот, что положил начало Европе. По логике вещей так и должно идти дальше. Моя профессия бессмысленна, у нее нет будущего. Границы исчезнут или распространятся на более обширные территории.