Бывает, что любовь прекрасна своей мимолетностью. Когда от нее требуют большего, она тужится, корчится и дурнеет. Как дикие лошади, что скачут быстро только по собственной воле, такая любовь расцветает в вольной скачке и сразу же выдыхается под седлом.
Так живет наш союз — он прекрасен, если видеть в нем прихоть, и начинает хромать, как только его пытаются загнать в брачные узы. Я сплю с тобой — и я счастлив, но, представляя, что я свяжу свою жизнь с твоей, я стыжусь занимать место человека, который будет любить тебя больше и не будет любить никого, кроме тебя.
Ибо я люблю женщину, и эта женщина — не ты. Ее зовут Лейла. Она умерла.
И что с того? Прости, Виттория, но эта Лейла, даже уйдя, сидит во мне так прочно, так явно, что все еще держит пленницей мою любовь. Не в моей власти завязать и разрешить связующие нас узы. Я думал, встретив тебя, что смогу освободиться. Ошибка. Все решает по-прежнему Лейла.
Я уезжаю, Виттория. Ты была моим наслаждением, но Лейла — моя судьба.
Я привязан к тебе настолько, настолько могу привязаться к женщине — красивой, умной, великодушной, которую желаю, почитаю, которой дорожу.
Если завтра я уеду, у нас останется прекрасное воспоминание. Если останусь, нам выпадет брак, несовершенство которого пока еще скрывает наша страстность.
Если я лишь прохожий, то наш счастливый год не исчезнет, а будет маяком сиять в нашей жизни, если же задержусь, то нас ждет несчастье, ибо только великий художник может сделать мимолетное вечным.
Прости мне те слезы, которые вызовет эта записка, но, по мне, лучше, чтобы ты плакала без меня, чем со мной. Я люблю тебя так, как могу любить, и наверняка не так, как ты заслуживаешь.
Все равно твой навсегда
Саад Саад».
В первый — и в последний — раз я открыл ей свое имя.
Проходя мимо зеркала спальни, я убедился, что одет достаточно прилично для путешествия автостопом, и причесался.
Папа воспользовался моментом и возник в зеркальной раме.
— Зачем уходить, сын? Если надо жить, просто жить, то можно жить и здесь.
— Наверно, я хочу большего.
— Чего?
— Я не знаю.
— Если надо быть любимым, здесь тебя любят. Твоя непоседливость становится абсурдной. Боюсь, ты свернул не в ту сторону и любой реальности предпочитаешь химеры.
— Я хочу туда, куда влечет меня желание, — в Лондон. И потом, мне нестерпимо все, что дает случай. Я выбрал цель, и мне не будет покоя, пока я не достигну ее, привалов не будет.
— Что бы ни случилось, я с тобой. Справа пригладь немножко гелем.
— Спасибо.
Несколько часов спустя, поймав подряд две машины, которые помогли мне преодолеть путь, я высадился в порту Палермо.
Мне надо было найти способ покинуть Сицилию, не предъявляя документов и еще — не потратив те несколько евро, которые пожертвовали мне жители деревни.
Слоняясь по причалу, бесконечно наблюдая, я пытался выработать план. В момент, когда я изучал загрузку парома, позади раздался голос:
— Что, парень, хочешь уехать — по-тихому и без денег?
Обернувшись, я увидел черного колосса, гору плоти и мускулов, обтянутую золотистыми нейлоновыми брюками и ярко-розовой майкой. На левой его руке красовалось четыре пары поддельных золотых часов — три пары круглых и одни квадратные. Развалившись на швартовой тумбе, он улыбался мне, обнажив редкие зубы.
Вспомнив свое прибытие в Каир, припомнив, как обратился ко мне Бубакар возле офиса Верховного комиссариата ООН, я невольно подумал, что судьба специально для меня усадила на краю причала новое воплощение Бубакара. В ответ я улыбнулся великану, не пытаясь лукавить:
— Угадал.
— Ага!
— У тебя есть план?
— Да.
— Какой?
— А с чего мне тебе его рассказывать?
— По дружбе.
— Ты не мой друг.
— Все впереди.
— А с чего мне с тобой дружить?
— Спорим?
Удивленный моей уверенностью, он захохотал. Я предложил поужинать вместе, уточнив: «Приглашаю», на что он тут же ответил, что всегда готов потратить время на будущих друзей.
Леопольд — так его звали — был родом с Берега Слоновой Кости. В конце странствий, отличных от моих, но таких же сложных, он хотел попасть в Париж.
— Я философ, — объявил он мне после второго блюда.
— С дипломом по философии?
— Нет, откуда? У меня не было времени получить образование. Надо было кормить семью. Даже если сильно вертеться, все равно не получалось.
— Тогда почему ты представляешься философом?
— Потому что только философ может жить так, как я живу! — воскликнул он. — И раньше, на Берегу Слоновой Кости, и теперь, нелегалом. Моя мечта — стать философом в Париже.
— Преподавать в Париже философию?
— Да что ты несешь! Чуть что, у тебя лекции, школы, университеты! Быть философом в Париже — значит философствовать на асфальте и на парижских мостовых.
— Под мостами, например?
— Точно.
— С бомжами?
— Наконец-то дошло! Потому что если бомжи не достигли вершин философии — значит, я ничего не понимаю в философии.
Я согласился. Леопольд продолжал есть и говорить с неистощимым аппетитом:
— Понимаешь, я просто хочу найти непыльное местечко во Франции, но не хочу становиться ни французом, ни европейцем, только по документам. Потому что, честное слово, я никогда не смогу уловить их образ мыслей.
— Европейский образ мыслей?
— Да. Я слишком мягкий, слишком всеядный, слишком простой. Я люблю жизнь, люблю мир. Я не способен, как они, обожать войну.
— Ты шутишь?
— Открой глаза, друг. Европейцы обожают бойню, им только и подавай бомбы и запах пороха. Доказать? Каждые тридцать лет они устраивают войну, больше им просто не выдержать. Даже в мирное время им нравится только военная музыка, чтобы гремел барабан и горн трубил патриотические гимны. Тогда у них на глазах слезы, они начинают плакать, их переполняют чувства, можно подумать, им играют песню про любовь. Нет, ясное дело, они любят войну, сражения, захват. И хуже всего: знаешь, почему европейцы устраивают войны, убивают других и гибнут сами? От скуки. Потому что у них нет идеалов. Они воюют от занудства, воюют, чтобы спастись от тоски, воюют, чтобы было что-то новенькое.
— Ты преувеличиваешь. Европа уже шестьдесят лет живет в мире.
— Вот именно! Они слишком долго жили без войны: сегодня их молодежь чуть что — идет на самоубийство, их подростки, все как один, ищут способа погубить себя.