При этом она понимала, что темперамент, родственный тому, что погубил ее родителей и предков, может довести ее до крайностей. Щедрая душа, готовая встать на защиту нелегальных иммигрантов, что регулярно высаживались на остров, она в равной степени любила свою политическую деятельность и опасалась ее. Действовала и упрекала себя за действие. В глубине души, не доверяя себе, она стыдилась того, чем могла бы гордиться.
Однажды утром, ровно через месяц после смерти Бубы, когда я на рассвете приводил себя в порядок, ко мне пришел папа.
— Саад, плоть от плоти моей, кровь от крови моей, испарина звезд, как трогательно, как радостно для меня видеть тебя здесь, рядом с прекрасной, любящей женщиной. Если бы я мог еще пролить слезы радости, я бы пролил их.
— Ты пришел очень кстати. У меня к тебе вопрос: как вы живете — там, откуда ты приходишь?
— Мы не живем, мы умерли.
— И все же?
— Сын, нам запрещается давать пояснения.
— Таков приказ?
— Таков здравый смысл! Смерть должна быть окутана тайной. Живые при жизни не получают знания о ней, ведь, что бы ни случилось, они в свой час перейдут этот порог. Поверь мне, гак лучше.
— Почему? Неужели страна мертвых так ужасна?
— Грубо работаешь, мой дорогой Саад, пытаясь разговорить меня. Вообрази последствия такой утечки информации… Если я заявлю тебе, что плохо, ты будешь разочарован, погрузишься в уныние и вмиг потеряешь вкус к жизни. А если я скажу, что там хорошо, ты возжаждешь забвения. Реальность смерти укрыта тайной, и это хранит твою жизнь. Неведение упрочняет твое существование.
— Ты видел Бубу?
— Нет ответа.
— Почему он ко мне не приходит?
— Он отбыл в другое место.
— Куда?
— Ответа не будет, сын. Но его уход — это воплощение, я счастлив за него. Из чувства дружбы ты должен этому радоваться.
— Я не увижусь с ним до собственной смерти?
— Да.
— А потом увижу?
— Ответа не будет.
— Как получается, что тебя я вижу, ты со мной разговариваешь, ездишь со мной, а он — нет?
— Я признан истерзанной душой, неспособной покинуть землю.
При этом вид у него был довольно-таки самодовольный, как будто он в тяжелой борьбе добыл почетное звание или награду.
— Я, что ли, твое терзание, папа?
— Прости?
— Я тебя удерживаю на земле?
— Мм… Полагаю, это не лишено оснований.
— Но однажды и ты тоже уйдешь?
— Не лезь ты ко мне в печенки. С мертвецами, как ни странно, такое не проходит!
Я умолк. Он посмотрел на мое суровое лицо, на грустные глаза и опустился возле меня на колени.
— Что тебе нужно ему сказать, сын?
— Ты увидишь Бубу?
— Не исключено. Ничего не могу тебе обещать. Так что? Если получится, что ему передать?
— Что я прошу у него прощения.
— Что?
— Прошу простить меня. За то, что не сумел спасти его. За то, что не понял, при его жизни, что он был моим другом. Мне стыдно за себя.
Папа наклонился, хотел поцеловать меня, не решился и положил мне руку на плечо.
— Я передам твои слова, сын. Хотя думаю, что Буба не узнает ничего, чего он не знал бы и так. Зато ты сегодня вечером сможешь заплакать.
— Заплакать? Папа, я никогда не плачу.
— Спорим?
— Я не плачу никогда!
— Глупости! На что спорим? На сколько?
Откуда он знал? Едва он исчез, подумав снова о том, что я сказал Бубе, я почувствовал, как в глазах защипало, по телу пробежала судорога, и я проплакал до середины ночи.
Благодаря вмешательству Виттории уцелевшие пассажиры нашего злосчастного корабля считались не нелегалами, а жертвами кораблекрушения, что в глазах сицилийцев меняло все. Вместо того чтобы загнать нас в центр задержания типа того, что был на Мальте, вместе с другими нелегалами, перехваченными пограничниками, нам предоставили право свободно передвигаться. Больше того, деревня Виттории сочла делом чести принимать нас по законам легендарного сицилийского гостеприимства: каждому предоставили скромное жилище, где он мог спать, выдали небольшую сумму и оказали медицинские услуги. Священник собирал провизию у своей паствы, чтобы распределять ее среди нас, а Виттория, как учительница, заняла комнату в мэрии и начала там обучать нас итальянскому языку.
Увы, во мне ответный порыв был сломлен. Хотя я прекрасно видел, что итальянцы к нам добры, сам я не был добр к ним, не платил им той же монетой, я отмалчивался, был закрыт, недоверчив, готов был укусить протянутую руку.
Пытаясь разобраться и отнюдь не гордясь собой, я корил себя за то, что покинул страну, уничтожил документы, утратил друга, а еще за то, что не могу ни с кем ужиться, и, хотя цель моя по-прежнему — найти место в европейском обществе, отвергаю то место, что мне предлагают, намеренно путаюсь и блуждаю… Что дальше — видимо, психбольница?
Одна Виттория тем удивительным вниманием, с которым она ко мне отнеслась, помогала мне держать голову над водой, не давала погрузиться в уныние. Иногда получалось: под жаром ее улыбки я вновь становился проворным, счастливым, смелым Саадом, пустившимся в это странствие, однако стоило ей уйти на несколько часов, как налетали грустные мысли, мрачное настроение сковывало сердце и поступки, мешая жить.
После любовного эпизода под пиниями, после смерти Бубы я так стыдился, что попросил ее больше к этому не возвращаться. Никогда.
— Не могу пользоваться твоим гостеприимством и телом одновременно.
— Но…
— Умоляю тебя. Иначе я перестану себя уважать.
Она пылко возражала, потому что ей ужасно понравилось, и, поскольку я подтвердил, что в глубине души желал бы этого снова, она испробовала несколько других заходов. Я сделал вид, что не понимаю. Когда намеки стали прозрачными, я пригрозил покинуть ее кров, если это повторится, и в конце концов она смирилась с данным мной обетом целомудрия.
Прошлое нелегко оставить позади. Я плыл по волнам. Терял ориентиры. Хотя я и обожал итальянский язык, который преподавала мне Виттория, использование других слов для обозначения прежних вещей делало их не такими реальными, не такими полноправными, лишенными вкуса, истории, воспоминаний. Обозначенный новым языком, мир был не так явственно осязаем, как мир родного языка.
Я уехал бы с Сицилии раньше, если бы однажды не наткнулся на принадлежавшую Виттории рукописную тетрадку, страницы которой я машинально пролистал. Это было нечто вроде личного дневника, без дат, куда она записывала свои мысли. Я пробежал его. Сердце сжималось от удивления: я не узнавал Виттории — подвижной, решительной, энергичной, каждое утро по полтора часа занимавшейся спортом вместе с соседкой, я обнаружил там личность более сумрачную, разговоры о немощном теле, о том, какой ценой ей удается делать самые обыденные вещи, о страхе перед будущим. Текст пестрел странными абзацами вроде такого: «Смерть — моя подруга. Я засыпаю с мыслью о ней, зная, что, если станет хуже, всегда можно прильнуть к ее плечу и навеки отдохнуть от жизни». Или такого: «Чем слабее нить моей жизни, чем ближе к земле, тем больше моя благодарность природе за то, что она изобрела смерть. Когда я чувствую, что полна отвращения, ярости или страдания, — остается смерть».