— О, я была совсем не готова стать Вильгельму матерью!.. Я никогда не питала к нему ни тени материнских чувств, ведь я страстно, безумно его любила. И все-таки я решила сделать то, что сделала бы для него настоящая мать.
Она судорожно проглотила слюну. Ей было так же мучительно трудно говорить об этом сейчас, как свершить тогда, много лет назад.
— Однажды утром я объявила, что хочу отвести его в дюны, туда, где нашла несколько лет назад, и оставить там. Он тотчас все понял. И отказался, умоляя меня подождать еще. Он плакал, становился передо мной на колени. Но я была тверда. Мы отыскали то место, где увиделись впервые, расстелили на песке пледы и, невзирая на сырость и ненастье, слились в прощальных объятиях. И впервые мы сделали это, не прибегая к помощи нашего альбома наслаждений. Невозможно назвать наши ласки приятными: они были жгучими, почти яростными, полными отчаяния. Затем я протянула ему питье, куда добавила снотворного.
Когда он уснул, я собрала его одежду и сунула ее в корзину вместе с пледами, а потом вынула диктофон, который стянула у него.
Лаская взглядом это тело, такое же безупречно прекрасное, как в день нашей первой встречи, — длинные ноги, вздрагивавшие от холода, упругие ягодицы, загорелую спину, светлые, разметавшиеся по шее волосы, — я записала свое прощальное послание: «Вильгельм, я сама выбирала тебе любовниц, теперь ты сам должен выбрать себе жену. Мне хочется предоставить решать тебе одному, как ты поступишь, оставшись без меня. Либо наша разлука причинит тебе такую боль, что ты возьмешь в жены полную мою противоположность, чтобы бесследно вычеркнуть меня из памяти. Либо ты захочешь, чтобы я незримо присутствовала в твоей будущей жизни, и выберешь женщину, похожую на меня. Любимый мой, я не знаю, что лучше, знаю только, что мне не понравится ни то, ни другое, но так нужно. Умоляю тебя: что бы ни было, мы не должны больше видеться. Представь себе, что Остенде находится где-то на краю света, что туда нет пути… Не мучь меня надеждой на встречу. Я никогда не открою тебе дверь, я повешу трубку, если ты позвонишь, я буду рвать письма, которые ты мне пришлешь. Нам придется страдать так же сильно, как мы любили — пылко, безумно, безгранично. Я ничего не сохраню от тебя: нынче же вечером я уничтожу все. Да и какое это имеет значение, ведь мои воспоминания никто у меня не отнимет. Я люблю тебя, и наша разлука не убьет мою любовь. Благодаря тебе моя жизнь исполнена высшего смысла. Прощай!»
И я убежала. Вернувшись домой, я позвонила его ординарцу и попросила, чтобы он приехал за своим хозяином туда, на берег, до наступления темноты. Затем собрала наши письма, фотографии и все бросила в огонь.
Помолчав, она добавила:
— Нет, это неправда. В последний момент у меня не хватило духу сжечь его перчатки. Понимаете, у него были такие руки…
И ее искривленные пальцы зашевелились, словно гладили невидимую руку…
— На следующий день я отослала ему одну из перчаток, а вторую спрятала к себе в ящик. Перчатка подобна воспоминанию. Она хранит форму руки, как воспоминание хранит форму реальной жизни; с другой стороны, перчатка так же далека от руки, как воспоминание — от ушедшего времени. Перчатка — это воплощение ностальгии…
И она снова замолкла.
Ее рассказ увлек меня в такие заповедные дали, что не хотелось опошлять его банальными словами.
Мы долго сидели молча, затерянные среди тысяч книг; время остановилось и застыло вокруг нас в темноте, местами слабо позолоченной огоньками ламп. Снаружи яростно ревел и стонал океан.
Потом я подошел к ней, взял ее руку, коснулся ее поцелуем и прошептал:
— Благодарю.
Она ответила мне улыбкой, душераздирающей улыбкой агонии, в которой угадывался вопрос: «Моя жизнь была прекрасна, не правда ли?»
Я ушел в свою комнату и с наслаждением растянулся на постели; рассказ Эммы до такой степени наполнил мои ночные грезы, что поутру я даже усомнился, впрямь ли мне довелось спать этой ночью.
В половине десятого Герда протопала по коридору и вторглась в мою спальню с твердым намерением подать мне завтрак в постель. Одним взмахом руки она раздвинула занавески, затем поставила поднос на одеяло.
— Тетя вчера рассказывала тебе свою жизнь?
— Да.
Герда прыснула со смеху:
— И на это понадобился целый вечер?
Тут я понял, чем объяснялась ее услужливость: она сгорала от любопытства.
— Извините, Герда, я поклялся ей ничего никому не рассказывать.
— Жалко.
— Во всяком случае, вы напрасно считаете свою тетушку старой девой, ничего хорошего не узнавшей в жизни.
— Да ну?! А я-то все думаю: этой бедолаге не повезло встретить волка в лесу; небось так и помрет девушкой!
— Нет, вы ошиблись.
— Вот тебе и на! Вы меня удивили…
— А почему вы были так уверены?..
— Да куда ей — она же калека!
— Погодите! Но ведь инсульт, который приковал ее к инвалидному креслу, случился всего пять лет назад…
— Нет, я не про это, а про другую хворь. Тетя Эмма еще до своего инсульта не очень-то могла ходить, бедная! Она заболела костным туберкулезом, а в те времена о таких лекарствах, как сейчас, еще и не слыхивали. Он ей повредил бедренные суставы. Сколько ж ей тогда было — лет двадцать, что ли? Поэтому она и уехала из Африки, чтоб в здешнюю больницу лечь… А ведь тогда как лечили — отправили в санаторий, а там положили на деревянный щит, да на целых полтора года! Когда она поселилась на вилле, тут, в Остенде, ей уже стукнуло двадцать три, и она могла ходить только на костылях. Ребятишки на улице дразнили ее «хромушей»: дети — они ведь злые, глупые, никого не жалеют! Хотя тетка моя в молодости была пригожая, очень даже пригожая. Да что с того, разве кому нужна хромая жена?! Страшно было глядеть, как она переваливается с боку на бок при каждом шаге. Сказать по правде, после инсульта, когда пришлось сесть в кресло на колесах, жить ей стало куда легче! А в ту пору… ну как посадишь в инвалидную коляску девушку двадцати трех лет… Одно слово — беда, да и только! И коли нашелся такой храбрец, что взял да пожалел ее, тем лучше…
Брезгливо передернув плечами от одной этой мысли, Герда удалилась.
Я задумчиво расправился с обильным фламандским завтраком, наскоро принял душ и спустился к Эмме Ван А., которая сидела у окна с книгой на коленях, устремив взор в облака.
При виде меня она залилась румянцем — типичная реакция женщины, отдавшейся вам накануне. Я почувствовал, что должен успокоить ее.
— Знаете, я провел чудесную ночь, вспоминая вашу историю.
— Приятно слышать. А я уж было начала жалеть, что досаждала вам своими глупостями.
— Скажите, а почему вы умолчали о том, что были калекой?
Она вся сжалась, напрягла шею, с усилием вздернула подбородок.