— То есть?
— Он родился в 750 году.
— Как и я! — воскликнул я, надеясь позабавить гостей.
— Как ты, Пилат. И как тебе, ему сегодня должно быть тридцать три года.
Внезапный грохот заставил нас вздрогнуть: Клавдия уронила кубок. Она что-то пробормотала.
— Супруга моя испугалась, — сказал я в ее оправдание. — Она на мгновение подумала, что это могу быть я.
— Нет, Пилат, я подумала о чем-то более ужасном…
Но она не закончила фразу. Она позвала слуг, чтобы промокнуть лужу вина на ковре.
Фавий повернулся к гостям и внимательно вгляделся в их лица.
— Если этому человеку более тридцати лет, то, значит, он уже заставил говорить о себе. Он уже начал свое дело. Вы слышали о ком-нибудь таком?
Кратериос заговорил первым:
— Я знаю кучу глупцов, которые мечтают править миром. У некоторых есть город, у других — область, но не вижу ни одного из таких надутых гусей, который мог бы исполнить свою мечту. Мечту, которую я считаю идиотской, само собой разумеется.
Лысый поэт, критский торговец, мальтийский банкир и галльский судовладелец пребывали в раздумье. Все они встречали стоящих, тщеславных людей, но ни один не обладал способностью реализовать предсказание.
— А ты, Пилат? — спросил меня Фавий. — Видел ли ты людей, способных завоевать мир?
Клавдия уставилась на меня, словно у меня был ответ. Я пожал плечами:
— Иудея не лучшее место для поиска такого человека. Здесь от нас хотят избавиться зелоты, но они евреи, истинные евреи, и считают, что принадлежат к избранному народу. Их не интересует завоевание мира, они презирают всех остальных и думают только о себе. Евреи — один из редких народов, кто не стремится к завоеванию других. Это странный, замкнутый, самодостаточный народ. Здесь ты найдешь местных героев, но они не из тех, кто скроен по меркам властителей мира. К тому же боюсь, что разочарую тебя. Если передо мной предстанет новый Александр, я буду сражаться с ним. Я защищаю Рим.
— Рим не вечен.
— О чем ты говоришь, Фавий? Ты и в самом деле ведешь себя как избалованный ребенок.
— Быть может. Мне наплевать, что я римлянин, римлянин из Рима, что принадлежу к могущественной семье. Я жду от жизни иного, но сам не знаю, чего именно. Я жду этого человека. Все, что я делал в жизни, было тщетой и суетой, я соблазнял, наслаждался женщинами, тратил деньги, а теперь ощущаю невероятную усталость. Мне кажется, что жизнь моя не будет столь бесполезной, если я встречусь с этим человеком.
Он повернулся к своей сестре, побледневшей так, словно кровь отлила от ее губ и век.
— Кажется, мой рассказ тебя разволновал, Клавдия.
— Больше, чем ты думаешь, Фавий. Больше, чем ты думаешь.
Критский торговец перевел разговор на недавний скандал с дельфийской пифией, молодой женщиной, считавшейся непревзойденной предсказательницей, пока не вскрылось, что ответы ей подсказывал генерал Тримарк, чтобы навязать свою политику. Дискуссия разгорелась с новой силой. Я искоса следил за Клавдией, молчаливой и задумчивой, бледной, как голубая луна. Она впервые отказалась от роли хозяйки дома и равнодушно позволяла волнам разговора умирать у подножия ее ложа.
Когда гости разошлись, я подошел к ней, испытывая беспокойство:
— Что происходит, Клавдия? Ты плохо себя чувствуешь?
— Ты слышал, что говорил Фавий? Оракулы единодушны. Они говорят о ком-то, кого мы знаем, о ком-то, кого ты опасаешься. Я была очень удивлена, что ты не обмолвился о нем ни словом.
— О ком? О Варавве? Варавве далеко не уйти, я опутал его сетью своих соглядатаев. Кроме того, этот разбойник думает только об Израиле.
Впервые я чувствовал, что раздражаю Клавдию. Она закусила губы, чтобы не оскорбить меня, и холодно оглядела с головы до ног:
— Пилат, оракулы говорят об Иешуа.
— Об Иешуа? Колдуне? Но он умер.
— Он в том возрасте, о котором вещают оракулы.
— Он умер!
— Он ведет за собой всех. Без оружия, без тыла он создал свою армию верующих.
— Он умер! На кресте, где я велел прибить дощечку «Иешуа, Царь иудейский». На этом заканчивается его история.
— Его слова обращены не только к евреям. Они обращены к самаритянам, египтянам, сирийцам, ассирийцам, грекам, римлянам — ко всем.
— Он умер!
— Когда он говорит о Царстве, он говорит о всеобщем царстве, где примут каждого, куда пригласят каждого.
— Он умер, Клавдия, слышишь меня. Он умер!
Я проорал эти слова.
Голос мой пронесся по дворцу от зала к залу, от колонны к колонне, и гнев мой постепенно затих.
Клавдия подняла на меня глаза. Она наконец услышала меня. Губы ее задрожали.
— Мы убили его, Пилат. Отдаешь ли ты себе отчет в этом? Быть может, это был он, а мы его убили?
— Это был не он, поскольку мы его убили.
Клавдия задумалась. Мысли ее превратились в стрелы, которые вонзались в кости черепа. Ей было плохо. Ей хотелось заплакать. Она рухнула в мои объятия и долго рыдала.
Сейчас она лежит в нескольких локтях от меня, а я пишу тебе. Ее хрупкое сложение и яростная натура позволяют ей легко бросаться в крайности. Она страстно негодует, а потом глубоко засыпает. Такие приливы и отливы мне противопоказаны. У меня темперамент умеренный, медлительный, не бросающий меня из одной противоположности в другую. Я меньше возмущаюсь, но и отдыхаю меньше. Бездна неумеренного гнева или успокоительного сна далека и недоступна мне. Я иду по узкой дощечке и ощущаю себя довольно уютно между двумя крайностями. Иногда мне хочется оступиться…
А пока сердечно целую тебя, мой дорогой брат. Вскоре сообщу тебе новости о Кратериосе, который решил немного погостить в Иерусалиме. Пока я не решу эту загадку с исчезнувшим трупом, у меня будет возможность встречаться с ним, а потом я расскажу тебе о его экстравагантных выходках. Береги здоровье.
Пилат своему дорогому Титу
Не хотел бы вновь пережить события того дня, о котором тебе сейчас расскажу. Думаю даже, что впервые в нашей переписке мне хотелось бы оставить эту страницу чистой, ибо мне неприятно вспоминать в этом послании о случившемся. И все же чувствую, что, если опущу рассказ об этом дне, завтра вообще не стану тебе писать, не стану писать и послезавтра. Чернила на моем пере высохнут, голос мой умолкнет, а ты потеряешь брата. А потому постараюсь, преодолев неимоверное отвращение, в подробностях описать этот день, не прерывая нити повествования, ибо эта нить, натянутая между Иерусалимом и Римом, есть нить нашей дружбы.
На заре центурион Бурр попросил принять его. Я надеялся, что он сообщит мне о том, что найден труп колдуна. Я действительно приказал — говорил ли я тебе? — произвести ночью тщательнейший обыск в домах Иерусалима. Мои люди не должны были говорить, кого ищут — иначе слух о таинственном исчезновении был бы непомерно раздут, — они должны были открывать любые двери, любые сундуки и хранилища, в которых можно было бы спрятать труп.