Однако по мере того, как он двигался по Пречистенке к Волхонке и далее, мимо Музея изящных искусств к Пашкову дому, улыбка сходила с его лица, уступая место сосредоточенному и немного сонному выражению, какое всегда появлялось у него при усиленной работе мысли или волнении. Дело было в той странной девочке. Ленни? Раньше он не обращал на нее внимания. Видел сквозь щелку в ширме, что скачет по залу какое-то несуразное существо, удивлялся мельком огромному количеству энергии, заключенному в столь тщедушном тельце, но девчонка его не интересовала. У нее было неподходящее лицо. Не задерживало взгляда. Угловатая мальчишеская фигура, порывистые движения, непроизвольный взмах руки, чуть прыгающая походка, резкий поворот головы — да, это было хорошо. Для танца. Для театра. Но не для кино. Для кино требовалось лицо. Но сегодня что-то, связанное с девчонкой, зацепило его. Сначала он поразился тому, как быстро, ловко, деловито, напористо и в то же время спокойно она ликвидировала конфликт в кабинете Мадам — за его ширмой весь разговор был отчетливо слышен. А затем… Что она говорила о преломлении солнечного света? Об игре света и тени? Значит ли это, что, изменив освещение, можно изменить и видимую фактуру предмета, сделать его расплывчатым, зыбким, тающим, превратить в тень?
Доехав до Лубянки, он свернул на Мясницкую и почти сразу — к себе, в Кривоколенный. У большого серого дома с фонарями и эркерами остановил машину и вылез. Рядом стояло другое авто, алого цвета. Проходя мимо, он похлопал по капоту рукой. Алое авто тоже принадлежало ему.
Поднявшись в бельэтаж, Ожогин отпер дверь квартиры своим ключом — не любил, когда открывала прислуга, — и оказался в большой квадратной прихожей. Снял перчатки, кепи, автомобильные очки и бросил на деревянный резной ларь в углу.
Из глубины квартиры раздавались голоса, звон посуды. Здесь круглые сутки кто-нибудь завтракал, обедал, ужинал, похмелялся, пил чай с вареньем, кушал кофе, выпивал и закусывал, поэтому в столовой всегда стоял накрытый стол.
По длинному коридору Ожогин двинулся на голоса. Навстречу выскочили два пуделя — белый и черный — и затанцевали вокруг его ног.
— Привет, привет, — ласково сказал Ожогин и наклонился потрепать их. Пудели начали повизгивать и лизать ему руку. — Ну хватит, Чарлуня. И ты, Дэзи, прекрати. Я занят. — Он еще раз потрепал пуделей. — Приходите вечером в кабинет, поиграем.
Пудели убежали. Ожогин заглянул в одну из многочисленных открытых дверей. Это была столовая, на сей раз полупустая. Горничная собирала грязные тарелки. На диване, уткнувшись носом в бархатную подушку и посапывая, спал нежный отрок неизвестного назначения. «Наверное, из актерского агентства прислали», — подумал Ожогин. За столом сидел давний приятель, известный поэт-символист. Подперев кулаком крутые монгольские скулы, он нараспев проговаривал стихи.
— Тень несозданных созданий..
«Вот именно», — буркнул про себя Ожогин, думая о своих тенях и светотенях. У поэта был лоб неандертальца с сильными выпуклыми надбровными дугами, слегка приплюснутый нос, широкое, угловатое, грубой лепки лицо и бородка клинышком, как у университетского профессора.
— A-а, Саша! — меланхолически сказал поэт, увидев Ожогина. — Хорошо, что ты пришел… Давай выпьем.
Ожогин присел к столу. Поэт разлил водку. Выпили. Ожогин прикусил кусочек хлеба. Поэт ничего не прикусил, налил еще и снова выпил.
— Эх, и влипли же мы с тобой, Сашка! — так же меланхолически произнес он.
— И не говори, — ответил Ожогин, не понимая, о чем речь.
Бросив на поэта последний жалостливый взгляд, Ожогин похлопал его по плечу, вышел из столовой и направился в кабинет.
Одну стену кабинета занимал огромный письменный стол, другую — гигантский аквариум с экзотическими рыбами, лесом из водорослей, замками и пещерами из речных камней и специально сконструированным по заказу Ожогина устройством, по которому в аквариум подавался воздух. В проеме окна висела клетка с кенаром. Кенар давно не пел и много лет морочил всем голову покашливанием и покряхтыванием, намекая, что вот-вот начнет распеваться.
Ожогин уселся за стол и придвинул бювар с фирменным оттиском «Поставщик двора Его Императорского Величества». Поставщиком двора Ожогин стал по прихоти судьбы, когда несколько лет назад буквально «глаза в глаза» сфотографировал царя на параде. Как ему удалось так близко подойти к царствующей особе, осталось загадкой. Но то, что Ожогин пронырлив и авантюрен, было известно всей Москве. Говорили, что ни одно столичное действо не проходит без него и его фотоаппарата. Ожогин везде — на берегу во время показательной ловли рыбы в водах Москва-реки, в камере во время посещения тюрьмы Великой княгиней, в Елисеевском во время прибытия новой партии белужьей икры, в карете во время встречи австрийского посланника, во дворце во время бала по случаю тезоименитства цесаревича. Снимки парада неожиданно понравились Его Величеству, и Ожогин получил звание Поставщика.
Следующий подвиг он совершил, еще находясь в эйфории от успеха при дворе. Запечатлел на кинопленку Великого Драматурга. Великий Драматург запечатлеваться не хотел и даже его жена, знаменитая актриса Малого театра Нина Зарецкая, стервозная, несдержанная на язык 40-летняя дамочка, не смогла уговорить упрямого старца. Тогда Ожогин спрятался с киноаппаратом в дачном деревянном сортире и сквозь отверстие в двери, вырезанное в форме сердечка, заснял Драматурга, который, ни о чем не подозревая, неторопливо прогуливался по дорожке. Вскоре мэтр умер. Видовая фильма Ожогина осталась единственным его движущимся изображением.
Со своим фотоаппаратом Ожогин давно распрощался. За киноаппарат тоже сам не вставал. Теперь у него была сеть фотоателье, где пленки проявляли с помощью электричества, небольшая типография, в которой печатались открытки с изображением звезд синема и брошюрки в дешевых бумажных обложках с их биографиями. Теперь он жил в огромной квартире в Кривоколенном, держал двух пуделей, безголосого кенара, игуану, помещенную в отдельную комнату, чертову прорву рыбок, трех горничных, посыльного, повара, преподавателя китайского языка, у которого по причине сугубой занятости не взял ни одного урока, и жену — волоокую кинодиву Лару Рай, в миру Раису Ларину. И главное — к 35 годам он воплотил в жизнь свою мечту: построил огромную кинофабрику, поражающую воображение москвичей, которые по воскресеньям ездили за Калужскую заставу полюбоваться этим чудом из стекла и металла.
Он сидел за столом и думал о предстоящем разговоре с Зарецкой. Чертова баба ломалась, не желала продавать ему наследие Драматурга, набивала цену. После смерти Драматурга осталось пять пьес. Каждая — шедевр, однако совершенно непригодный для кино. В них абсолютно ничего не происходило. Герои выясняли отношения, томились от смутных желаний, жаловались на жизнь. Однако Великий старец недаром в молодости писал юмористические рассказы. Под конец жизни он решил посмеяться над собой и написал пять блистательных пародий на собственные пьесы. Ожогин подозревал, что сделал он это, будучи в сильном подпитии. Пародии — каждая всего несколько страничек текста — просилась на экран. Кто бы мог подумать, что старик сможет так упруго развернуть действие, так уморительно прописать диалоги, так безжалостно вывести характеры.