Митинги, зеваки, подражатели, интервью… Все это утомительно и бесплодно. Если б не привычка, я давно сменил бы фонтан на другой — мне предлагали гораздо более престижные и удобные сооружения. Подумывал я и о скромном лесном ручье или небольшом озерце, но доктор отговорил меня от этой затеи: «Не то у тебя здоровье, чтобы пускаться в новые авантюры». Не без сожаления я был вынужден с ним согласиться. Я стал чувствительнее к перепадам температуры воды, иногда меня мучили простуды.
На исходе весны я принялся за дневник с тайным подзаголовком «Записки Самсона-самсонита. Без иллюзий».
Как-то незаметно начался спад «самсонизма». Некоторые братья и сестры покидали фонтаны, другие обиженно молчали. Дольше всех держались самсониты в тех странах, где они подвергались преследованиям и гонениям. Учуяв изменения конъюнктуры, туристические фирмы пересмотрели маршруты, после чего движение самсонитов приказало долго жить. Это был последний удар. Остались только люди, пришедшие в фонтаны по глубокому внутреннему побуждению. Среди них был и обитатель фонтана Треви. Я получил от него письмо, исполненное жалоб и тоски по морю, но, по недолгом размышлении, отвечать на него не стал. Все чаще я впадал в прострацию, часами лежал без движения, погрузившись в размышления об океане. Кто-то ведь должен мечтать о большой воде. В один из таких дней мой друг доктор растолкал меня и показал газету с сообщением о моей кончине после тяжелой продолжительной болезни. Мы от души посмеялись.
Вскоре, однако, я стал замечать, что люди проходят мимо фонтана и смотрят на него так, словно меня там и не было. Никто не откликался на мои обращения. Я рассказал об этом сыну.
— Может, это и к лучшему? — сказал он. — И не об этом ли ты мечтал?
На следующий день какой-то папаша, стоя в двух шагах от меня, стал рассказывать маленькой дочке о Самсоне, жившем некогда в этом фонтане. Я окликнул их.
— А это кто? — спросила девочка, указывая на меня.
Мужчина потыкал в меня палкой (она пронзила мое тело, не причинив боли) и облегченно рассмеялся.
— Да никого тут нет!
Мне стало весело. Я подмигнул девочке, но она уже отвернулась.
Вечером я отдал свои записки доктору. Мы попрощались.
Ночью мне приснилось, будто душа моя переселилась в океан, тогда как тело осталось в фонтане. Потом — будто я превратился в струю фонтана, взмывающую вверх и, достигнув рокового предела, в изнеможении падающую в бассейн.
Я не просыпаюсь. Во сне — это третья или четвертая форма моего бытия — я встречаюсь с сыном и доктором. Иногда мы просто болтаем, иногда играем в домино или шахматы.
Гость из Андорры
Он умер вовсе не потому, что с ним плохо обращались, — он умер сам: сунул голову в петлю и выпрыгнул из окна своей комнаты.
Нет, мы ему не мешали (мы уже привыкли к его чудачествам) и не трогали его. Но к исходу третьего дня из него потекло: оказывается, он умер.
Мы закопали его в землю и обработали участок. Несколько дней дети бегали на то место, но он так и не пророс.
Когда его привезли к нам, мы сразу сообразили, что это — Гость из бескрайней Андорры. Звуки его языка были почти такими же, как и у нас, и комбинировал он звуки так же, как мы, но понимать друг друга мы научились не сразу. При этом слово «понимать» я употребляю в узком смысле: понимать речь.
Мы отвели ему комнату во втором этаже, куда он всегда упорно поднимался по лестнице. Спал он на кровати, вызывая острую жалость у домочадцев. Справляя нужду, снимал часть одежды. Жидкую пищу ел ложкой, твердую — вилкой, проделывая все это за столом. Что ж, мы ему не препятствовали.
Каждый день он уходил из дома и бродил по городу, всякий раз посещая зоопарк, хотя, побывав там впервые, он громко кричал ночью (это время его сна), а днем не прикасался к пище.
Лебедя, жившего за домом, он упорно называл птицей, имея в виду такие признаки животного, как крылья, перья, клюв и способность к полету. Щуку именовал рыбой, а когда мы привели ему рыбу, спрятался в подвале, откуда, невзирая на уговоры, не выходил пять дней.
Мышь он называл мышью.
Смешное веселило его, грустное — печалило, что немало нас забавляло.
Долгое время он ходил по пятам за нашей шестой средней дочерью. Однажды они поднялись наверх, в его комнату, он снял с нее одежду, разделся сам и лег на девушку сверху. Когда мы поинтересовались у дочери, зачем они все это делали, она ничего не смогла объяснить. Тогда жена и остальные дочери попросили гостя сделать то же самое и с ними, но он отказался и, кажется, расстроился. Но женщины не хотели его обидеть, уверяю вас.
Книги он читал. У него была тетрадь, в которой он рисовал. Музыку он слушал. Да, так и говорил: «слушать музыку». При слове «небо» смотрел вверх.
Однажды он сказал, что лет через тридцать-сорок наверняка умрет. Всякого можно ждать от человека, который говорит «здравствуйте» даже знакомым и садится на стул задницей.
Каждое утро он умывался, употребляя для этого мыло, и чистил зубы, и довел себя до того, что дети не выдержали и предложили его помыть. Он заплакал, а вечером выпрыгнул из окна с петлей на шее. Жаль, что после этого он умер. Но подождем весны: быть может, он еще расцветет.
Одиннадцать шагов
Много раз впоследствии Нина Николаевна пыталась вспомнить, что же так беспокоило ее в тот день, когда случилось несчастье, изменившее ее жизнь. Звуки? Краски? Запахи? Это было последнее воскресенье сентября, когда надо было переводить часы на зимнее время. Чтобы дотянуться до часов, ей пришлось встать на придвинутый к стене стул. Покачнувшись, она чуть не смахнула на пол висевшую рядом с часами акварель — река, отлогие холмы, бледно-желтые перелески, — которая была подписана инициалами П. Р.: Павел Рассадин, ее покойный муж, был живописцем-любителем.
Неяркое осеннее солнце замерло над верхушками облетевших тополей, над тремя черными трубами какого-то заводика, окруженного многоэтажными серыми домами. Обычно эти уродливые трубы раздражали ее, но в тот день даже они не могли испортить «пейзаж ее души», как говорил ее покойный муж. Он был склонен к банальной сентенциозности, которую принимал за философию. «Человек — перекресток времени и вечности, — говорил он, — и, как на всяком перекрестке, он может заблудиться, ошибиться путем».
«Еще осень, а время уже зимнее, — подумала Нина Николаевна. — Еще, уже…»
Она попросила сына принести из кухни тряпочку — стереть пыль с часов, и мальчик, перешагнув через свернутый в трубку ковер (в квартире завершался ремонт), скрылся за дверью. Именно в этот миг ощущение тревоги усилилось, вспоминала потом Нина Николаевна. Так и не дождавшись сына, который не откликался на зов, она соскочила со стула и выглянула в прихожую. Кости не было. В кухне же на полу лежал старик в клетчатой рубашке, босой, с прижатыми к лицу ладонями. Нина Николаевна с перепугу метнулась в комнату, принялась дрожащей рукой набирать номер, но тотчас отшвырнула телефонную трубку и бросилась в ванную. Потом в спальню. Кости не было. Он не мог незаметно покинуть квартиру: входная дверь была загорожена отодвинутым на время ремонта платяным шкафом. Окна закрыты. Она выбежала на балкон, и тихое угасание теплого сентябрьского дня с его неподвижным неярким солнцем, голыми тополями и разлитой в воздухе истомой поразило ее, как самый дикий, нелепый, страшный кошмар. Она вдруг поняла, что от этого ощущения ей не отделаться всю жизнь, и закричала…