Кроме обезьяны он приобрел пристрастие к футболу. Играл он с такой же лютостью, с какой дрался, ел или обладал женшиной. Получив мяч, он уже никому его не отдавал, рвался к воротам соперников с дикой неукротимостью, повергавшей игроков в растерянность, а то и в ужас. Его били по ногам и в спину, толкали и пинали что было сил, — стиснув зубы и будто ослепнув и оглохнув, он мчался по полю, сбивая с ног чужих и своих, пока не прорывался к воротам. Он не обращал внимания на ссадины и ушибы, кровь и синяки. Нередко он промахивался, но нисколько не переживал. Как машина. Возвращался на свою половину поля, чтобы начать все сначала.
Матчи с его участием часто превращались в жестокое, а иногда и в кровавое действо, будоражившее зрителей, но, кажется, ничуть не трогавшее исполнителя главной роли.
Он по-прежнему жил с Сурнушкой, постаревшей и вконец опустившейся. Она стала неутомимой собирательницей пустых бутылок, в поисках которых могла пройти десятки километров, чтобы прокормить своего прожорливого сожителя.
Почти ежедневно он предпринимал вылазки к трем-четырем женщинам, чьи имена в городке стали давно нарицательными. Иногда, поднабравшись одеколона, Сурнушка пыталась устроить скандал, — в таких случаях Царевич одним ударом лишал ее сознания и отправлялся спать, в то время как печальная ученая обезьяна шарила по чужим курятникам в поисках свежего яичка хозяину на завтрак.
Вырвавшаяся наконец из школы сестра Царевича совершила крупную растрату в магазине, где работала продавщицей. Говорят, растрата была общей, но, как часто бывает, старые продавщицы свалили все на новенькую. Царев внес деньги. До суда дело не дошло. Говорят, лесник подкупил следователя, судей и прокурора — говорят, теми якутскими алмазами из своего вагон-чемодана, которыми была доверху набита потайная комната в его мрачном доме.
Девочка не пропускала ни одного футбольного матча с участием брата. Обычно она устраивалась позади зрителей или сбоку от скамеек, на траве. Окруженная полудикими псами, она напряженно следила за перипетиями игры, не сводя взгляда с Царевича и слабо постанывая — от этого томного стона у псов вспыхивали глаза и торчком вставали уши. Когда игра переходила в потасовку, она перебиралась к ограде, откуда и наблюдала за жестоким и скоротечным побоищем.
В тот день она не успела сменить место и неожиданно оказалась в эпицентре драки. И хотя собаки надежно защищали ее от разъяренных мужчин, она вдруг потеряла сознание. Говорят, она это сделала нарочно. Расшвыряв мужчин, Царевич подхватил сестру на руки и отнес домой. Говорят, когда она очнулась от обморока, все уже свершилось, о чем свидетельствовало и темно-розовое пятно на простыне. Говорят, в первый миг она испугалась, увидев склонившегося над нею Царевича. Он проклекотал-прошипел: «Мед и молоко под языком твоим…» Говорят, она обняла его и заплакала — говорят, от счастья.
Говорят, весь день они провели на той грязной, кое-как заштопанной подстилке, которую Сурнушка именовала постелью. Говорят, все это время Сурнушка на кухне тихо точила слезы, утирая лицо замасленным подолом. Говорят, впервые ее кровать не скрежетала, а пела, как арфа. Ложь, конечно, хотя многие слышали.
Вечером он проводил ее домой. Говорят, он уговаривал ее остаться, но она не решилась. Говорят, ей стало жалко отца. Говорят, Царев и глазом не моргнул, увидев под ручку с Царевичем дочь — счастливо улыбающуюся, как улыбаются — туманно и как бы сразу всему миру — девушки, только что пережившие утрату невинности и радующиеся той внезапной неопределенности, которую они почему-то называют новой жизнью.
Проводив ее до ворот, Царевич убрался восвояси.
С того дня девочка ни разу не появиласъ в городке. Если не считать последнего раза.
Целым днями она бродила с сонной улыбкой на губах, в длинной, до пят, рубашке без ворота, доставшейся ей из материных пожизненных запасов. Иногда она выбредала во двор и с детским недоумением взирала на бронзового Генералиссимуса, взиравшего на спаривающихся животных. Несколько раз на дню отец обращался к ней с какими-нибудь вопросами, но она отвечала ему только смущенной улыбкой.
Лесник мрачнел. Однажды он застал дочь в саду: с закрытыми глазами и выражением экстаза на лице она жадно поглощала дождевых червей вместе с комочками земли, камешками и корешками. В другой раз он видел, как ее вырвало, и вскоре стал находить следы рвоты то в огороде, то за сараями, то в комнатах. Наконец однажды он ворвался в чулан, где стояла огромная чугунная ванна, и выхватил из горячей воды дочь, от которой резко пахло вином и кровью. Завернув ее в пуховое одеяло, Царев погнал коней в город. Лил дождь. Когда в больнице развернули одеяло, никто не мог понять, от чего оно больше намокло, от крови или дождя. Тогда же он дал знать о случившемся сыну и тогда же получил от него ответ: «Я не желаю иметь ничего общего со шлюхами».
Под утро ему разрешили забрать ее. Он уложил завернутую в простыню дочь на влажноватое сено, аккуратно укрыл ее сухим одеялом и не торопясь поехал домой. Дождь прекратился. День обещал быть жарким.
Примерно через час его увидели у дома Левых. Громадный босой старик с пятизарядным длинноствольным браунингом в руках, в застиранных до белизны галифе и расстегнутой на груди исподней рубахе.
Сидевший на подоконнике Вася Левый отложил гармонику и крикнул вслед:
— Эй, Царь, где же твои псы?
Никто еще не знал, что, оставив дочь на чисто выскобленном кухонном столе, он снял со стены ружье и с крыльца расстрелял все живое: псов, одного за другим, и ни один не посмел уклониться от разрывной пули, затем коней, телят, коров, быков, овец, кур, гусей, уток, наконец, и свиней. Через несколько минут двор был завален мертвой животиной, и из-под этой груды остывающего мяса вниз по склону с журчанием бежал ручей дымящейся крови.
После этого он снял со стены другое ружье, браунинг, и пошагал в город.
Было раннее утро. Старик шагал размеренно, не глядя по сторонам и никого и ничего не замечая. Он даже не взглянул на запертую дверь парикмахерской, хотя, наверное, знал о недавнем самоубийстве Илюхи, оставившего Цареву письмо с единственной загадочной фразой: «Не знаю». Он прошел через пробуждающийся город и остановился на тротуаре, окаймлявшем городскую площадь.
Как он и ожидал, навстречу ему выбрел ссутулившийся Царевич с обезьяной на поводке. Он остановился, увидев отца. Говорят, ровно минуту они стояли и молча смотрели друг на друга. Наконец Царевич вздохнул и улыбнулся — говорят, впервые в жизни и, говорят, с облегчением.
Первая пуля сбила парня с ног, вторая перевернула на живот, третья подбросила в воздух и отшвырнула метров на пять в сторону, к газетному киоску, четвертая расколола череп на две половинки. Пятый патрон перекосило и заело в патроннике (он подпиливал гильзы, но раз на сто выстрелов все равно заедало).
Прибежавший в одних трусах и с пистолетом в трясущихся руках участковый нашел старика сидящим на корточках возле остывавшего тела.
Ополоумевшая от ужаса обезьянка рвалась с поводка, жалобно вереща и держа на весу сломанные ручонки; она беспрестанно дергала ремешок, и рука Царевича с намотанным на нее поводком подпрыгивала, как живая…