Как и все остальные, священник не имел имени. Как и все остальные, попал он сюда не по своей воле — молодым человеком с воспаленным клеймом на щеке и песнью Евангелия в сердце и на устах. Он ужаснулся, узнав, что в этой деревне не смеются даже дети, и в первой же проповеди вознес хвалу благосмеющемуся Господу. Через год он понял, что этим людям не нужны проповеди. Еще через год он понял, что этим людям не нужен и Бог, а единственным доказательством бытия Божия в их глазах была левая нога дьявола, убитого при нападении на деревню в 1314 году; покрытый жесткой собачьей шерстью, с грубо обкусанными синими ногтями на сросшихся пальцах, сушеный член висел рядом с алтарем, между непроглядно черной византийской иконой и ярлыком хана Батыя.
Он попытался убедить людей хотя бы сложить печные трубы, чтобы дети и женщины не слепли в чаду, царившем в избах, которые топились по-черному. Но и это ему не удалось. Наконец он понял, что только безропотным исполнением обязанностей няньки он хоть как-то сможет оправдать свое существование за счет этой угрюмой общины, — и смирился. Отныне его видели постоянно окруженным детьми, в бабьем переднике и с закинутым за спину крестом (чтоб не мешал месить тесто). Он учил детей слову Божию, но они предпочитали читать следы зверей и птиц на земле, а писать — струей мочи на песке. Он старел и все чаще впадал в отчаяние, чувствуя, как душа его обрастает бурым свиным волосом.
И только сын русалки, много позже получивший прозвище Царев, вселял какую-то надежду и примирял с миром. Говорят, во время церковной службы он из чрева матери подпевал священнику. Он родился с родинкой в виде креста на груди, и одна из лесных колдуний предрекла, что чрез него погибнет Царство. При крещении младенца на священнике вспыхнула риза.
Он быстро рос и был вечно голоден, а потому тащил в рот все подряд: кислые лесные яблоки, птиц в перьях и земляных червей. Женщины обходили его стороной, ибо при одном взгляде на этого мальчика у них начинали дрожать ноги и груди набухали дурной кровью. Мужчины предпочитали не связываться с сопляком, который ударом кулака вышибал из быка-трехлетка внутренности, с треском вылетавшие через заднепроходное отверстие. Сверстники зазывали его на песчаные отмели, куда по ночам собирались похотливые русалки, — он уклонялся.
Главной и до поры единственной его страстью стали книги, случайно обнаруженные в доме священника. Еще не разумея грамоте, он впадал в экстатическое состояние только от запаха книжной плесени. На всю жизнь запомнил он теплую шероховатость кожи, литую прохладу застежек, угловатую флору и фауну инициалов. Выучившись читать, он бестрепетно вникал в метафизические комментарии Ямвлиха к «Введению в арифметику» Никомаха из Герасы, вместе с Иоанном Филопоном решал задачи о квадратуре круга и удвоении куба, упивался «Введением в астрологию» Павла Александрийского, проводил бессонные ночи над трудами Зосимы из Панопля и «Отразительным писанием» Евфросина…
Изредка он выходил на крыльцо — из теплых, как моча, адриатических вод, из уютной лавки антиохийского стеклодува, из благовонных объятий афинской гетеры, из горячего спора о способах получения философского камня — и при виде потемневших от дождей гонтовых крыш, обширного загона в центре деревни, где рылись в вонючей грязи бурые свиньи, при виде непроницаемых лиц мужчин и женщин, считавших болтуном всякого, кто за год произносил больше десяти слов, при виде пьяненьких русалок, киснувших в больших деревянных кадках с тухлой водой, при одном взгляде на мир, воняющий тиной и свиньями, он впадал в состояние, близкое умоисступлению, переходившему в апатию.
Все реже покидал он чердак, где облюбовал себе угол и проводил дни и ночи на охапке сухого камыша, окруженный книгами и видениями. Не обремененный от рождения именем, он был убежден, что имеет право на любое имя, и каждый день примерял новое — вместе с новой жизнью. Он был Авессаломом, Иудой, Иисусом Навином, Христом, Ионафаном, Саулом, Иродом, Давидом, наконец — Измаилом…
В деревне не было петухов, поэтому люди здесь умирали только случайно, а женщины носили во чреве, пока не надоест. Понятно, что рожали они чаще всего мальчиков. Весной, после праздника — с водкой, моченной в пиве свининой и русалками — в честь Царь-птицы, охотники отправлялись за девочками, которых выменивали или крали в дальних деревнях.
В женщинах ценилось умение прясть, рожать и молчать. Поэтому понятно охватившее мужчин разочарование, когда вдруг обнаружилось, что одна из захваченных в очередном походе девочек умеет только бить в бубен, кувыркаться на шерстяном коврике и превращаться одновременно в слепую старуху, стаю злых псов и обезьянку. Разумеется, ее бросили свиньям. Но она осталась жива. Ловко вспрыгнув на спину кабана-вожака, она с улыбкой послала воздушный поцелуй ошеломленным зрителям, и как ни исхитрялись животные — то внезапно падали на бок, то мчались, подпрыгивая, по загону, — девочка всякий раз успевала вскочить на спину бурому зверю. Люди впервые не спешили расходиться, напряженно и хмуро наблюдая за бесстрашной наездницей.
Царев смотрел на нее из чердачного окна, и у него кружилась голова. Не раздумывая, он выбрал себе новое имя — Соломон.
Девочке помогли выбраться из загона и отдали священнику.
Когда и на следующий день она повторила свой номер в загоне, вокруг уже собрались зрители. Они не смотрели друг на друга и не обращали внимания на смеющихся детей.
Вечером Царев спустился вниз и застал ее в кухне, где девочка, громко напевая, мылась в большой деревянной кадке. Не оборачиваясь, она протянула ему намыленную мочалку и выгнула лаково блестевшую смуглую спину. Он бежал наверх и всю ночь, дрожа, шептал — ему казалось, что молитву.
На следующий день она вновь продемонстрировала искусство верховой езды на свиньях, и когда вдруг зрителям показалось, что бурый хряк вот-вот сбросит ее, кто-то из мужчин громко вскрикнул. Раздался выстрел. Кабан замер — и медленно повалился на бок. Свиньи бросились врассыпную.
Девочка обернулась к дому священника и помахала рукой, но в затянутом пороховым дымом чердачном окошке никого не было.
Той же ночью она бесшумно поднялась на чердак.
— Суламифь! — позвал он. — Мед и молоко под языком твоим.
— Меня зовут Амадин, — засмеялась она. — Если бы свиньи не испугались, они сожрали бы меня.
Они прожили вместе несколько минут, растянувшихся для всех остальных на пять месяцев. И каждый день она выходила в загон к свиньям, которые свирепели при ее появлении, но ничего не могли с ней поделать.
Царев с улыбкой наблюдал за нею с чердака, облокотившись о фолиант. А вокруг загона стояли и сидели люди — они молча следили за девочкой, не выражая ни удивления, ни удовольствия.
Так было и в тот день, когда она вдруг потеряла равновесие и в мгновение ока утонула в круговороте бурых спин.
Она была беременна, и с каждым днем ей все труднее давались представления, но отказаться от них она не могла, как, наверное, не мог бы отказаться от своей власти над людскими душами благосмеющийся Господь.
Единственным напоминанием о ней остались дымящие печные трубы, как-то незаметно выросшие над гонтовыми крышами.