Пока я перебирал имена, Ида внимательно следила за мною. Я поднял на нее взгляд, и она вдруг кивнула, словно угадав мои мысли и одобряя мой выбор. Но какое из моих имен ей понравилось? Сталин или Голиаф? А может, все-таки Аллигатор?
— Можешь пока ничего мне не говорить, — сказала она. — Когда-нибудь сам поймешь, какое имя — настоящее. Некоторые так и остаются безымянными до самой смерти.
— А у тебя какое?
— У меня… Ты никому не скажешь?
— Могила, — пообещал я. — Могила с тремя крестами.
— Ну что ж, — сказала она. — Морвал и мономил, вот какое у меня тайное имя. Морвал и мономил.
Это было, конечно, очень необычное имя, обладавшее сразу тремя достоинствами: оно было сложным, звучным и бессмысленным.
Ида напоила меня чаем с вареньем и уложила спать.
Утром прибежала мать. Они о чем-то пошептались, Ида погладила меня по голове, а мать сказала:
— Лучше сам. А то ведь я все время боялась, что он кого-нибудь убьет.
Той ночью умер мой отец: его сердце не выдержало пустоты жизни.
6.
Вскоре после похорон Иды начальник милиции Пан Паратов отдал мне потемневший от времени ключ и спичечный коробок с мухой:
— Тебе лучше знать, как этим распорядиться.
Спичечный коробок и ключ.
Двери в Африке никогда не запирались. Когда-то и во всем Чудове никто не запирал двери. Если человек строил дом, — хотя в городе на острове из-за нехватки земли дома чаще надстраивали, — он после освящения жилища отдавал ключ в церковь на вечное хранение. В храме по обе стороны от алтаря висели ключи с выбитыми на них именами и датами, выкованные еще в 1584 году и принадлежавшие семьям, которые и до сих пор носили фамилии, впервые упомянутые в церковных книгах времен Ивана Грозного. Множество новеньких блестящих и еще больше почерневших от времени ключей висели на гвоздях, сплошь утыкавших стену от пола до потолка. «Дьяволу наши замки нипочем, — говорил священник отец Дмитрий Охотников, — а Господу нипочем дьявол». Если что здесь и запиралось, так это колодец на площади, через который можно было попасть в ад. Даже ресторан «Собака Павлова» стоял открытым сутки напролет, и любой мог зайти и выпить из огромного медного чайника, стоявшего на низком столе возле массивной стойки. Поэтому хозяйка заведения Малина частенько вытаскивала из «Собаки» упившегося за ночь известного пьяницу Люминия, чтобы пожарная команда, поливавшая по утрам площадь и Жидовскую улицу, разбудила алкаша ледяной водой из брандспойта. «Черт бы побрал эти обычаи, — ворчала Малина. — Уж лучше один раз запереть вход, чтобы потом всю жизнь не искать выход».
Я поднялся на второй этаж, пощелкал выключаталем, толкнул дверь — заскрипела, застонала. Всюду пыль, сор, в чайнике накипь, на сковородке — ссохшаяся и посиневшая куриная нога. Ида всегда была неважной хозяйкой, а из-за этих своих голубок в последнее время совсем перестала следить за порядком. Вот и постель не убрана.
Первая комната, маленькая, служила гостиной и спальней: железная кровать, изразцовая печка, столик со швейной машинкой, полки с книгами, радиола, толстый шкаф. Вот тут она спала, ела, читала, принимала гостей.
Вторую комнату она называла Черной и запирала на замок. Ключ от этого замка Ида носила на груди как нательный крест и никому не доверяла.
Я провел рукой по косяку, пальцем нашел зарубку.
Эту зарубку сделал отец Иды вечером после того, как они вернулись из цирка.
Ида часто вспоминала о том вечере.
Цирк был редким зрелищем для захолустного городка. О советской власти здесь напоминал в те годы только позеленевший от дождей памятник Робеспьеру, Дантону и Сен-Жюсту — гипсовая глыба с тремя головами и пятью чудовищными босыми ногами. Здесь все еще мерили товар на пуды и аршины, а за невестами в качестве приданого давали навоз — без него на этих тощих землях не росло ничего, кроме крапивы и репы. Развлечений в городке было немного: Рождество, Пасха, Троица, годовщина Октябрьской революции, свадьбы да похороны. Так что приезд цирка стал событием чрезвычайным. Афишка у входа в аптеку обещала гимнастов, клоунов, жонглеров, фокусников и львов.
Тот вечер в цирке сохранился в памяти Иды всеми запахами и звуками, всеми деталями. В шатре, раскинутом на выгоне у леса, было накурено, гремел паровой оркестр. По арене кругами скакал черный конь со стриженой гривой. Из-под его копыт летели брызги — наверное, это были опилки, но казалось, что искры. На его спине балансировала девушка, одетая в гусарский белый костюм с серебряными галунами, выпушками и с султаном из белых перьев на кивере. Лесорубы, охотники, крестьяне, ремесленники и рабочие с молокозавода, старухи, женщины и дети не отрывали взгляда от наездницы, а когда она соскочила с коня на арену, вскинула руки и поклонилась, поставив мускулистые извилистые ноги ножницами, все разом вскочили и с криком зааплодировали. Оркестр играл что-то бравурное, люди вопили и свистели от восторга, девушка кланялась и плавно взмахивала руками, пахло керосином от ламп, потом, скипидаром, табаком и сырыми опилками, и в ту минуту Ида — она много раз говорила мне об этом — поняла, что вот это, все это — атлас и перья, искры из-под копыт, вопли восторга, запахи керосина, скипидара и табака, аплодисменты и черный рот наездницы — ее путь, ее судьба, и решила, что станет актрисой. Она избрана. И африканские часы, трижды пробившие той ночью, трижды подтвердили ее выбор: да! да! да!
По возвращении домой отец поставил дочь на весы, а потом измерил ее рост, сделав перочинным ножом зарубку на дверном косяке. Девочка весила двадцать пять килограммов, а рост ее составил сто двадцать пять сантиметров. Она прожила в этом доме еще сорок сантиметров и двадцать четыре килограмма, прежде чем покинуть Чудов ради Москвы. А спустя десять лет, по возвращении из Москвы в Чудов, она весила шестьдесят два кило при росте сто семьдесят девять сантиметров.
Стоило Иде коснуться зарубки, проведя рукой по косяку, как тотчас вспоминался тот вечер, наволгшее шапито, керосиновые лампы на цепях, лоснящийся круп лошади, красные сапожки наездницы, ее туповатое красивое лицо и черный от помады рот, ее плавные руки и крепкие ноги, обтянутые лосинами, звон литавр, дымное золотистое облако под куполом цирка, запахи вина и чеснока, исходившие от отца, сто двадцать пять сантиметров, двадцать пять килограммов, ледяная льняная простыня, пахнущая кипреем подушка, три медных удара, да, я стану актрисой, я буду великой актрисой, центром и осью этого мира, я стану воплощением игры, любви и счастья, раз-два-три, да-да-да!..
Именно тогда она захотела сменить имя. Девочка, которой не исполнилось и семи, вдруг возненавидела свое имя — Таня. Таня не может балансировать на спине лошади, Таня не может вскидывать руки и кланяться, Тане никто не будет аплодировать. И все эти волшебные запахи — запахи керосина, скипидара, табака и вина — не для Тани. И не для Тани, нет, не для Тани каждую ночь били африканские часы.
В книжке она нашла картинку — серовский портрет Иды Рубинштейн, и образ этой женщины, и это имя заворожили ее.