Вот, пожалуй, и все факты, если это можно назвать фактами. Они не позволяют получить ответа на вопрос, почему же, черт возьми, он назвал ее «грязным лакомством для бесов»?
Когда я задал этот вопрос об ответе майору Пан Паратову, он с кривой усмешкой выложил на стол толстенный альбом, битком набитый фотографиями, и пробормотал: «Это, конечно, не ответ, но хоть что-то…».
В альбоме было сотни три снимков Ниры Лисовской. Десять лет, двенадцать, четырнадцать, шестнадцать. В платье, в джинсах, в купальнике, в шубке. Некоторые снимки на грани фола (на двух она запечатлена голой со спины, на одном — спереди), однако мои нынешние старшеклассницы только хмыкнули бы, скажи я им об этом. Ни одну из этих фотографий нельзя назвать по-настоящему непристойной, но всякий раз, когда я переворачивал очередную страницу альбома, сердце у меня почему-то сжималось в ожидании чего-то смертельно ужасного, дьявольски-омерзительного, невыносимо-грязного, и это ощущение никак не оставляло меня, хотя и ни разу не оправдалось.
Впрочем, все дело наверняка только в том, что, листая этот альбом, я уже знал обо всем, что произошло, и это знание о будущем отбрасывало недобрый свет в прошлое, открывавшееся на снимках.
И, конечно, я ни на минуту не забывал о том, что среди тысяч снимков, которые были обнаружены в доме Алика, нашлась всего одна фотография его жены Розы. Три сотни снимков Ниры и одна фотография Розы.
Они прожили под одной крышей без малого восемь лет — Алик, Роза и Нира. Комната наверху, внизу — гостиная и спальня, кухня, ванная, туалет, прихожая. Алик, Роза и Нира сталкивались сто раз на дню — утром и вечером, полуодетые и с полотенцем на плечах, раздраженные и веселые. Восемь лет. Худенькая девочка-голубка превращалась — изо дня в день, из года в год — в девушку-красавицу. А Роза стремительно старела, и вскоре она стала рыхлой толстухой, которая все больше времени проводила в поликлинике, жалуясь на печень, сердце, почки, зубы и все чаще — на поджелудочную железу. Вечерами она подремывала на диване перед телевизором, лузгая семечки, или в кухне с сигаретой над оккультным журналом. Неряшливая, в вечном халате без пуговицы, обрюзгшая Роза — и свежая, здоровая Нира, которая каждое утро, даже зимой, совершала километровую пробежку вдоль озера, принимала душ и выходила к завтраку раскрасневшаяся, яркая, веселая… Алик видел ее спящей и бодрствующей, одетой и нагой… она всегда была рядом, он чувствовал ее запах, он был близок к ней опасной близостью… юная красавица и стареющий урод…
«Грязное лакомство для бесов» — похоже, в этой фразе было больше отчаяния и муки, чем презрения или ненависти.
Катастрофа случилась тем летом, когда Нира окончила школу и поступила в университет. Однажды августовским вечером Нира и Роза сели в такси и навсегда покинули Чудов. Усадив мать в машину, Нира попрощалась с Идой и голубками, села рядом с водителем и захлопнула дверь, даже не взглянув на Алика, стоявшего у ворот своего дома.
Меня там не было — мне рассказала обо всем Ида.
Вечером после занятий в клубе к ней подошла Нира и сказала, что уезжает с матерью из Чудова. При этом она и словом не обмолвилась ни о причинах этого решения, ни об Алике. Глядя на Иду своими огромными ясными глазами, она просто сказала: «Мы уезжаем отсюда, Ида Александровна. Будем жить в Москве. Через час придет такси».
Через час Ида с голубками пришла к ателье «Сюр Мезюр», из которого Нира и Роза уже выносили чемоданы и сумки — вещей у них было немного. Роза устроилась на заднем сиденье, закурила и завела разговор с шофером. Голубки — шесть или семь девочек — окружили Ниру: они ее обожали. Нира гладила их по головам и рассеянно улыбалась Иде. Когда из дверей ателье вышел Алик, Нира со вздохом сказала: «Пора. Прощайте» и направилась к машине.
Алик стоял у ворот, провожая взглядом падчерицу.
Пританцовывая на высоких каблуках, обтянутая пламенным шелком, легкая, душистая и безмятежная, она опустилась на сиденье рядом с водителем, вскинула божественную руку, поправила волосы, захлопнула дверь, и машина тронулась.
Алик не шелохнулся. В черном своем пиджаке и черной шляпе с высокой тульей, с ртутными волосами, рассыпавшимися по плечам, он был похож на огромного неуклюжего жука, тупо таращившегося на людей. Весь он был словно покрыт плесенью, патиной, паутиной.
Он не шелохнулся, провожая взглядом такси.
Когда машина свернула у аптеки в Жидовскую улицу, к Французскому мосту, Алик повернулся и скрылся за дверью.
Никто так и не понял, что же произошло, почему вдруг Нира и Роза все бросили и уехали из Чудова. Нира никому ничего не объясняла, Роза не подавала на развод — они просто бросили чемоданы в багажник, хлопнули дверью — без ярости, просто хлопнули — и уехали навсегда, даже не взглянув на Алика, замершего у ворот черным неуклюжим жуком, и больше мы о них, о Нире и Розе Лисовских, не слышали ничего.
В его тетрадях я не нашел ни слова о том, что произошло. То есть — ни слова об отъезде Лисовских. В тот день он сделал запись о лесной прогулке. Алик побывал там, где стояла Хилая церковь. Когда-то мы часто ходили туда с Идой, пока лес не превратился в свалку, под которой оказались погребены остатки церквушки. И вот туда наладился Алик. Похоже, он знал о том, что в Хилой церкви крестили Иду, и именно поэтому и отправился туда.
Именно поэтому — теперь я в этом уверен.
Среди записей Алика о прочитанных книгах, о Ложечке или Нире то и дело всплывали фразы: «опять она», «снилась она», «свет в ее окне горел до утра», «ей не идет зеленое», однако нельзя было понять, о ком идет речь, кто эта загадочная «она». То есть я просто не мог соотнести эти реплики с конкретной женщиной.
И о походе к Хилой церкви он написал: «Пошел к ней». И только когда Алик упомянул поляну и кучи мусора, я понял, о чем он говорит.
Он попытался описать то странное и неприятное чувство, которое охватило его, когда он оказался на лесной поляне, превращенной в свалку. Он никогда не видел Хилой церкви, он не видел даже остатков ее фундамента и обугленных бревен, из которых были сложены ее стены. Автомобильные покрышки, ржавые остовы холодильников, обломки мебели, битое стекло, пыльная крапива да чахлые кривые березы — вот что он видел. А вот что он записал в своей тетради по возвращении домой: «Ее нет. Ничего нет. Да я почти ничего и не знаю о ней. Нет ничего такого, что вызвало бы в душе, в сердце какое-то ответное движение, потому что это не моя память, это чужая память. Но — мешает. Она — мешает. Почему мешает — я не понимаю. Она не имеет никакого отношения к моей жизни, но когда я оказываюсь здесь, мне становится не по себе. Это смутное, неуловимое, невнятное чувство. Как будто вышел в чистое поле, а тебе говорят, что вот здесь убивали младенцев, и ты вздрагиваешь и пялишься, но ничего не видишь, кроме чистого поля, и уходишь с раздражением в душе… как будто столкнулся с невидимым столбом — ударился и не понял, что произошло… Иногда это невыносимо, и непонятно, почему я должен это переживать, чувствовать, почему я должен думать об этом… она даже не смотрит на меня, она живет своей жизнью и тем самым мешает… как застывшее во льду чудовище, которое набросится, стоит только ему оттаять… Это — вызов. Она мне мешает…»