Жила семья Змойро закрыто — ни гостей, ни в гости. Они занимали большую квартиру на втором этаже Африки. Мать целыми днями хлопотала на кухне или возилась в огороде. Иногда она звала соседку Шиму, толстенькую усатенькую молодуху, и они принимались перешивать старые платья, сплетничать и попивать настойки. Или примеряли шляпы — Лошадка забрала из публичного дома триста шестьдесят пять дамских шляпок. Отец был допоздна занят на службе.
В воскресенье они отправлялись кататься на двуколке по лесным дорогам, а потом устраивали где-нибудь в лесу привал, пили чай и стреляли по пивным бутылкам из духового ружья.
Александр Змойро никогда не расставался с девятизарядным браунингом и всегда, завидев на дороге незнакомца, опускал руку в карман, где лежал пистолет. И всюду его сопровождал Дрын Дрыныч, который тенью следовал за Змойро, а по ночам бродил вокруг Африки, охраняя сон хозяина.
Однажды утром Дрын Дрыныча нашли мертвым: кто-то перерезал ему горло серпом.
Смерть телохранителя, казалось, не произвела на Александра Змойро никакого впечатления. К тому времени он уже отошел от дел из-за болезни. У него разрастался череп, деформировались уши, нос, губы. Да и весь он стал каким-то корявым, искаженным, тело его покрывали наросты, слух и зрение резко ухудшились.
Доктор Жерех называл эту болезнь протеизмом, а московские врачи — нейрофиброматозом или болезнью Реклингхаузена.
Сильный щеголеватый мужчина за какой-то год превратился в бесформенное существо, в урода, в чудовище, которым пугали детей.
Старухи шептались о наказании Божием за многие грехи, которые тяготили душу Змойро.
Лошадка поначалу ездила с мужем по врачам, тайком от него ставила свечки в церкви, а когда поняла, что Александр обречен, махнула на него рукой и занялась собой. Она ведь была еще гладкой нестарой бабенкой, довольно красивой, лакомым кусочком. По вечерам она прихорашивалась и убегала к Шиме в баньку, куда с наступлением темноты огородами пробирались начальник ОГПУ Устный и его дружок лесничий Дорф.
Ее мужа мучили боли, бессонница, приступы слепоты и провалы в памяти. Облачившись в длинный балахон, обшитый крошечными колокольчиками, и в шляпу с вуалью, ниспадавшую на плечи и грудь, он выходил на улицу и вдруг замирал, забывая, куда он собирался пойти. Он откидывал вуаль и спрашивал хриплым надорванным голосом: «Что я вижу?» И какой-нибудь прохожий, отвернувшись, чтобы не видеть его мучительно деформированного лица, отвечал: «А на что тут смотреть? Местность».
На всякий случай Лошадка спрятала браунинг подальше: она была женщиной хоть и циничной, но сентиментальной.
И вот он умер. Он сидел на стуле перед зеркалом в балахоне, обшитом крошечными колокольчиками. Лицо его было закрыто вуалью.
Лошадка клялась и божилась, что, когда она вошла в комнату, из зеркала на нее смотрела какая-то женщина:
— А потом она повернулась и ушла, словно растаяла.
Доктор Жерех не обнаружил следов насильственной смерти — у Александра Змойро просто остановилось сердце.
Ида не любила отца. Он почти не замечал ее, погруженный в свои мысли, и последним в Чудове узнал о том, что его дочь сменила имя. Девочка побаивалась отца, который даже дома скрывал лицо под вуалью. Однажды он напугал ее, сказав: «Этой смертью жизнь не умалится, этой жизнью смерть не прирастет».
Он промолчал, узнав, что дочь хочет стать актрисой, властительницей душ и повелительницей сердец.
Как-то осенью они — отец, Лошадка и Ида — отправились в гости к Вдовушкиным, которые в тот день кололи свинью. Забрызганная кровью животина лежала в углу двора на двери, снятой с петель, и была еще жива.
Отец взял большой нож, ловко взрезал свинью, подозвал Иду, сунул ей в руки что-то горячее, липкое, омерзительно-живое и приказал:
— Сожми! Крепче!
Она свела пальцы — руку обожгло. Что-то случилось вдруг с ее глазами, со зрением. Предметы утратили цвета, вокруг стояли искаженные, вытянутые серые люди, за ними высилась, надвигалась, наваливалась черная крыша дома, над которым вздымались серые сосны. Люди, крыша, сосны были словно посыпаны пеплом и окаймлены мерцающим розовато-лиловым ореолом. Звуков не было: уши заложило. Внезапно она услышала странный тягучий звон, распадавшийся на птичьи голоса. Миллионы крошечных разноцветных птиц, которых она не видела и не могла видеть в сером тумане, вдруг разом защебетали, переливчато засвистали, защелкали, закричали высокими, тонкими и нежными металлическими голосами. «Сожми!» — донесся до нее откуда-то голос отца, и Ида с силой сжала что-то горячее, скользкое, большое. Оно вздрогнуло и замерло, и вздрогнули и замерли ее онемевшие, словно обожженные пальцы, электрический ток ударил в сердце, она медленно подняла голову, обвела взглядом двор, искаженных людей, взлетающие, как ракеты, сосны в розовато-лиловом ореоле, и в этот миг кто-то сжал ее сердце онемевшими обожженными пальцами с такой силой, что на душе стало вдруг легко, и Ида стала легкой и пустой, а откуда-то из глубины ударил потоком яркий лиловый свет, радостный свет безумия, и на волне этого света она полетела куда-то, с восторгом распадаясь и превращаясь в счастливый прах, взвыла, захлебнулась, повалилась наземь, выгнулась, забилась, и из нее хлынуло — пена, кровь, моча, говно, обжигавшее ляжки, но прежде чем она потеряла сознание, старик Вдовушкин успел всунуть ей в рот липкую рукоятку ножа, и она впилась в нее зубами…
— Власть над сердцами требует силы, особой силы, — сказал отец, когда Ида пришла в себя. — Чаще всего такой силой обладают люди бессердечные. Люди с синей кровью.
Вот откуда у нее в сундуке взялась банка с заспиртованным свиным сердцем — это был подарок отца.
— Он как будто нарочно делал все для того, чтобы я его не любила, — говорила Ида. — Чтобы никто его не любил. Сам-то он любил только крематорий.
За четыреста с лишним лет в Чудове не раз пытались устроить традиционное кладбище — с могилами, крестами и оградой, но все кладбища рано или поздно становились жертвами весенних и осенних паводков. Бешеная вода размывала могилы, и люди с тоской и ужасом наблюдали за полусгнившими и разваливающимися гробами, которые несло течением и разбивало о берега. Не спасали от разорения ни тяжелые надгробья, ни камни, которые зимой завозили на могилы. Поэтому в канун Первой мировой войны в Чудове был построен крематорий, хотя церковные власти отнеслись к этой затее неодобрительно.
Люди, впрочем, мало-помалу привыкли к кремации. Урны с прахом хранили дома, в специальных шкафчиках, которые называли «клумбами» и разрисовывали крестами и цветами. На Страстной неделе шкафчики держали открытыми, а на полках рядом с урнами ставили лампадки.
Александр Змойро любил проводить свободное время в крематории. Садился на стул в углу и наблюдал за служителями или через окошко из толстой слюды — за тем, как гроб с телом покойника превращается в прах.
Он хотел, чтобы его мертвое тело сожгли: Александр Змойро боялся однажды воскреснуть, даже если произойдет это через тысячу лет. Он мог часами рассказывать о том, что происходит с телами усопших в земле. Действующими лицами этой пьесы были мухи, жуки и черви — все эти cynmoyia mortuorum, lucilia caesar, silvarum, calliphora, erythrocephala, sarcofaga, haemorrhoidalis, fera, consobrina, radicum, oeceoptoma thoracica, necrophorus vespillo, silpha obscura, все эти ежемухи, тахиниды-ларвивориды, дерместиды, зудни клещи, мертвоеды, вся эта жутковатая фауна из поваренной книги ада…