Мы с Петром засмеялись. У лысого майора были две дочери, как все говорили, строгого воспитания. И к тому же красивы: их мать, жена лысого майора, была вторая красавица Москвы (так говорили, и это как-то странно задевало своей формулировкой). Сам лысый майор, отсуетившийся, отволновавшийся, работавший спокойно и без мыслей о карьере, обожал театр и ходил туда с женой и детьми, как он говорил, ради «высокого смеха». Когда Костя и я только поступили на работу и с нами нянькались первые недели, кто-то предложил лысому майору взять нас в театр вместе с дочерьми, меня и Костю, на что лысый майор ответил, что он подумает, и вот уже год, как он думал.
— Может, все-таки теперь рискнете? — шутил Петр Якклич.
Пришли все. Пришел Костя и тут же начал объяснять мне, что на сегодняшнем совещании при распределении задач я непременно должен с бою выпросить и получить свою долю. Он, Костя, мне поможет.
Костя был серьезен, и мне стало смешно. Я знал, что разговор этот ни к чему, знал, что Неслезкин и другие уже вполне готовы прикрепить нас официально к темам и что никакого боя не будет. И я знал, что он тоже это знает.
Несколько раз он пытался расшевелить меня, говорил, что я должен выступить и что я чуть ли не речь должен подготовить. Я же на все отвечал глупостями, вроде «не выспался», «лень», «вот уж после совещания», и в конце концов он даже рассердился на меня. Перед самым совещанием подошел и сердито процедил:
— Вот что: как бы ни был мал твой нынешний энтузиазм, тебе тоже придется выступить.
— Костя, бро-ось! Я устал от всего этого, — заныл я и поскорее включил «рейн».
Припав к холодному телу этой небольшой счетной машины, я слышал ее вечные жалобы на одиночество, ее нервные перебои сердца, и постепенно я словно растворился в ее шуме, и мы стали как одно, и время отступило. И будто я ловил рыбешку на каком-то быстром перекате. Речушка обмелела, я стоял по колено в воде и следил за зеленоватыми стайками пескарей…
2
Было шумно. Пришло человек десять из других лабораторий, близких по тематике, и еще кто-то. Все как обычно. Переговаривались, вносили стулья, устраивались поудобнее. Вопросов предстояло много: подведение итогов, новые темы, уход Г. Б. и вопрос о заместителе и еще всякая всячина. И среди этой всячины, а точнее, во время этой всячины, и должен был произойти бой, последний бой, который Костя давал в честь брошенного Володи, иначе он, Володя, мог вовсе остаться без задач и будущего.
Все знали, что заседать будем долго, курить будем много, и раз уж так, начнем-ка сразу, вовсю! И дым стлался тонкими, свежими, только что нарезанными пластами.
Неслезкин докладывал, и среди многих фраз были названы и наши с Костей фамилии. Неслезкин хвалил нас, это были первые ласточки, и Костя уже внимательно следил за каждым словом и каждой репликой. Старался «чувствовать ноту», или, как он там это называет, «вжиться в струю собрания», или «слышать пульс».
Мне было все равно. Может быть, он действительно старается ради меня, а может быть, про запас оставляет: вдруг его все-таки не возьмут в великолепную НИЛ? Все это было мне уже безразлично. Я сидел, курил со всеми, слушал. Я уже привык. Я не сомневался, что сегодня вечером у Алеши я уже буду фактически без Кости, хотя мы придем, как и обещали, вдвоем. «Посмотрю, пригляжусь, — думал я. — Как там Алеша, другие? Девчонки наши?..»
Костя вдруг сказал, трогая меня за локоть:
— Слушай, рыба. Тебе, кажется, здорово повезло… Еще не повезло, но повезет!
— Не понял…
— Я не об этом, — сказал он досадливо и тут же понизил голос до шепота. — Я сейчас такой взгляд на тебя перехватил. Это безошибочно. Такой женский взгляд! До дна глаз, понимаешь?
Я слегка покраснел:
— Ты разглядел в таком дыму?
— Так же, как и краску на твоей физиономии.
Тут сквозь пелену дыма появилось ее лицо. Лицо было красиво в этих пепельных клубах никотина, и я смотрел как на появившееся чудо.
— Володя. Идем подышим! — сказал Эммин голос. — Я должна хоть немного отдышаться. Я думала — это люди. Это паровозы…
Мы постарались выскользнуть незаметно. Я пошел первым — она за мной, у самых дверей я вдруг схватил ее за руку и выпустил, только когда мы уже вышли в коридор, в детском восторге от побега.
— А шахматы? Шахматы-то там! Володя! — возбужденно проговорила она.
Я быстро вернулся.
В лаборатории было море дыма и разговоров. Какой-то военный кому-то возражал хриплым голосом, не вставая даже с места, и Петр Якклич, маяча впереди, доказывал ему громко:
— Утверждаю и уверен! Уверен, что задачи нужно решать параллельно…
А я, присев на корточки, тихо открывал шкаф и на ощупь доставал шахматы… Стараясь той же рукой прихватить и часы, я выронил доску, и фигурки — там, в шкафу, покатились. Я быстро собирал их, и руки мои дрожали. Вокруг был шум голосов и стелющийся дым: я сидел на корточках и с пола, снизу, видел пелену дыма.
Часа два или больше мы сидели с ней в кабинете Неслезкина.
Эмма все благодарила меня за тот ночной звонок и все спрашивала, как это я догадался позвонить. В эту ночь они с мужем сидели вдвоем в своей квартире. Она не стала объяснять, почему так важен и нужен ей был тот звонок. Она не сказала. Не хотела… По-видимому, и впрямь я как-то помог и поднял ей настроение, сам того не ведая, как поднимает настроение иногда дождь, а иногда погожий теплый вечер.
Может быть, ей просто хотелось выговориться после болезни и квартирного одиночества, и через несколько дней она будет глядеть куда проще на мой звонок и мое участие. Но Эмма все благодарила и благодарила меня, и что-то явно большее было в ее глазах, когда она благодарила, и я не мог не вспомнить Костиного «до самого дна глаз» и еще одно, знаменитое, выражение Петра Якклича о «раздвоенной честности современных жен». Знаем, мол, мы эту предварительную откровенность. И не могла не скользнуть мыслишка о том, что Эмма, может быть, решила, что я уже повзрослел и что теперь, наконец, я умею держать себя в руках и помалкивать… Мне не хотелось неясности, и я не сдержался и спросил ее. Я знал, что сегодня вечером еду к Алеше, и все же спросил:
— Хочешь, пойдем сегодня в кино?
— Нет, нет. Что ты! — Она смотрела испуганно.
Я вздохнул с некоторым даже облегчением. Заученно и тупо мы передвигали фигуры. Шуршали тяжелые ладьи, налитые свинцом, и сбоку тикали шахматные часы, показывая на двух циферблатах какое-то бессмысленное и очень разное время.
Вошел Неслезкин. Он не обратил на нас ни малейшего внимания и прошагал к своему столу. Вынул какие-то бумаги и вышел. Эмма вдруг заплакала. Впрочем, она тут же вытерла слезы.
— Что с тобой?
— Я так… Пойдем. Дозаседаем, — сказала она.
Я стоял, складывая шахматы. Эмма вдруг порывисто протянула руки, коснулась моих щек и, привстав на цыпочки, поцеловала. Я и опомниться не успел — она уже стояла в стороне, в двух шагах, и все застилала голубизна ее неожиданно приблизившихся глаз.