Костя передразнил интонацию того человека, который заранее был против меня, который легко и небрежно произнес эту фразу, гуляя по аккуратной дорожке, и у которого — это так и чувствовалось! — дел было по горло, и дела эти шли хорошо, и работа кипела, и вдобавок комар не мог подточить носа ни в одном пункте личной жизни.
Мы шагали, и светило солнце. И я как-то ничего не нашелся сказать. Костя замедлил шаг.
— Ну… я пойду.
И так быстро, так радостно он повернулся, отвалился в сторону, как самолет, мгновенно, и пошел к своему полковнику. Я повернул голову. Продолжая быстрый шаг, он махнул рукой издали: «Пока, рыба!..» Он уходил, обволакиваясь июньским солнцем и мельчайшим серебром надасфальтного белого зноя, в котором таяли его белые брюки. Солнце слепило, а он уходил, быстрый, энергичный.
Я нырнул в подъезд и зашагал, разрывая тусклую паутину всех этих коридоров и переходов. Вот и поворот, и замелькали таблички: НИЛ… НИЛ… НИЛ…
3
Я сидел за своим столом и, разложив листки, как при прощанье, смотрел на скромные буквы, осторожные стрелочки и надписи. Я смотрел на свою неоконченную и никому уже не нужную задачу. Потом я ее выбросил. Вокруг тихо работали. Я не думал ни о них, ни о себе, ни даже о своей задаче. Я только так ее положил — нужно же попрощаться. Он вернулся.
— Костя, как доклад? Задал ты им страху? — спросил Петр.
— Костя, расскажи, Костенька… — понеслось со всех сторон. — Да расскажи же! Мы болели за тебя!.. Расскажи по порядку! Дай душу отвести… Ну? Давай, Костя!
Это как прорвалось. Худякова, Петр Якклич, угрюмый майор — все они, молчавшие и притихшие до этой минуты, теперь тянулись к нему, говорили, спрашивали.
Костя вошел бледный, но энергичный. Видимо, только сейчас они окончательно договорились с тем полковником. Видимо, речь шла о будущей работе, о тех задачах, которые ему будут предложены… предложены!.. И впереди гора работы, не скрытной, не ночной, не вытащенной украдкой из шкафов, а признанной, законной работы.
Насмешливо глядя на эти призывные лица, слыша просящие голоса, Костя стоял у окна и закатывал получше, покрепче рукава красной полотняной рубашки. Он был красив. Он стоял в косых лучах солнца, падающего из окон, и плавающие крохотные пылинки, белые и серебристые, тянулись на тонких нитках света к нему, к его красной рубашке.
Его упросили. Улыбнувшись, он стал рассказывать о том, как повел его полковник на заседание НИЛ-великолепной, как вел он Костю по темным коридорам, как блестели золотые зубы полковника и как ему, Косте, делалось в темноте страшно… Все были довольны, ах как все были довольны его рассказом, как любили они Костю в эту минуту! Он собирался было выбросить пригласительный листок на только что закончившееся победное заседание, но Худякова аж задрожала. Она перехватила листок.
— Сохрани, Костенька. Как память. Ладно, я сохраню. Вот пройдет год, другой…
— Костя! — закричал Петр Якклич. — А иди-ка ты в великолепную. Попроси их. И никого не слушай, переходи! Человеком будешь!
И все вдруг заговорили, закричали:
— Да, да, Костя! Конечно! Попроси их и переходи! Большому, так сказать, кораблю…
Он даже не успел сообщить им, что его уже пригласили.
Их глаза блестели, и лица были взволнованы этой чистой любовью, этим самозабвением: ведь они отдавали талантливого, блестящего работника, после его ухода все вновь будут перегружены. Петр Якклич выкрикивал:
— Помни, Костя. Помни, что посоветовал тебе Петр!
В его голосе было много любви и много хороших мыслей об этом великолепно начинающем и совсем молодом парне. Петр передал дальше красный пригласительный листок, и листок пошел по рукам. И все читали и восхищенно рассматривали.
— Да, Костя… Это удача! Молодец, Костя! Вот это, я понимаю, лаборатория! Даже по этой бумажке видно, что за люди там работают!
Я молчал. Зависти не было во мне: я сам видел, что он красив, я сам любовался, слушая его голос, я был не слепой. И уж конечно, лучше, чем кто-либо другой, я знал, что он достоин этой светлой и прямой дороги таланта. Я сам много раз говорил: дорогу, дорогу ему! Я часто кричал это в пылу и хвалил его за глаза и нашим майорам, и Худяковой, и Петру Яккличу — всем, и вот теперь они видели сами.
Костя уже сел и что-то быстро писал. Он ничего не сказал мне, и ничего не спросил я.
В лабораторию вошел Неслезкин и сказал, что хочет провести небольшое совещание. Предварительное, перед общим.
После паузы Неслезкин откашлялся и сказал:
— Я… я решил, что некоторые из нас будут заниматься новой темой.
Темой Г. Б., это было ясно.
— Я приглашу к нам Бирюкова, он сейчас в энергетическом преподает. Тоже будет с нами…
— Хорошо. Бирюков — это приятно! — с преувеличенным восторгом провозгласил Петр.
— И еще… мы берем трех человек университетского выпуска этого года. Я хочу… — Неслезкин старательно управлял своим голосом, — хочу, чтобы вы, Петр Якклич, и вы, Иван Силыч, не очень углублялись в то, чем вы сейчас занимаетесь. Через полтора месяца я поговорю с каждым отдельно, и… это не будет приятным разговором, это будет отчет по материалам Георгия…
— Но как же отпуск?! — воскликнул Петр, да и угрюмый майор вскинул глаза.
— Вы… вы оба не идете в отпуск.
— Михал Михалыч, вы меня извините, но я вас буду просить, — вскинулся Петр, обожавший летние южные отпуска и задетый весьма чувствительно.
— Н-нет… нет, Петр Якклич.
Петр уже забыл, о чем он говорил только что, он просил и требовал, а Неслезкин только повторял: «Н-нет… нет» — и теребил рукой свой темно-коричневый галстук. «Н-нет, нет», — повторял он на каждый наскок Петра и теребил конец галстука, очень похожий цветом на медное в черных порошинках лицо Неслезкина.
Я очень старался рассредоточить себя этими наблюдениями и не глядеть в лицо и глаза Кости, которые заявляли не прячась: все это у вас правильно и интересно, по все это меня уже не коснется…
4
Работа кончилась, все расходились. Я сидел, у меня была гора пересчета, набежавшая за эти дни. Вокруг обычный шум сборов, спешки домой и… необычный, какой-то странный диалог Эммы и Зорич. Зорич просила слабым голосом: «Не уходи, Эммочка. Посиди со мной немного. Неважно себя чувствую. Одиноко мне… Домашние мои придут только к десяти вечера, а я… я просто не в состоянии сидеть и ждать их в пустой квартире». Эмма отвечала:
— Не могу, Валентина Антоновна. Мне нужно домой. У меня муж…
— Хоть бы соседи в квартире были… А может быть, почитаем здесь что-нибудь? Пойдем в кресла к Георгию Борисычу? Посидим и почитаем, а?
Эмма отказалась. И опять слабым голосом просила железная Зорич посидеть с ней до десяти часов. Она весь день сегодня была такая. Все наши уже оправились, уже слушали сегодняшнее радио с юмором и понимали, что, хотя напряжение сохраняется, кризис все же миновал. И только Зорич все мучилась и переживала. Ей казалось, что планета сгорит целиком. «Подожди. Посиди со старухой, Эммочка, а?..» Эмма вновь мягко отказалась и добавила, что сможет, пожалуй, немного проводить Валентину Антоновну; и вот застучали ее высокие каблуки вместе с тихими шаркающими шагами Зорич.