Мы вошли в лабораторию и вдруг остановились, удивленно оглядываясь.
— Идите сюда, мальчики, — тихо сказала Зорич.
Глава седьмая
1
— Идите сюда, мальчики, — повторила Зорич.
Сначала показалось, что в лаборатории никого нет: пустые столы, зачехленные «рейны». Но люди были здесь, скучившись у стола, где обычно сидел лысый майор. Лица были мрачны.
Говорил негромко Неслезкин; странно было слушать его — человека, который не любил говорить. Прислонившись к подоконнику, ссутулясь, он рассказывал про Днепр, про бомбежку… Чиркали вспышки ствольного пламени, переправа, ночь, черная масленая вода… отсвет солдатских касок… разрушенный чернеющий мост… Мост начинался с берега и круто обрывался в воду, в ночь: «быки» несильно дымились… гарь…
Неслезкина, не перебивая, слушали. Стояли, сидели и слушали его косноязычные обрывки, которые можно было понимать, только привыкнув к нему, как привыкли к нему мы. Он глухо, без всякого выражения ронял слова, и слова, как мягкие мячики, замедленно падали на пол и так же замедленно, ударившись об пол, отправлялись к тем, кто слушал… Ровно и холодно говорил он о погибших, говорил о своей оптимистке жене, которая в ту ночь прислала ему письмо. Письмо пришло, однако пришло вместе с письмом соседки, сообщавшей, что Маша, жена его, и дети погибли от бомбы.
И Петр, и наши майоры сами видели и знали все это, но слушали молча, только кивали. Иногда они вставляли слово, и Неслезкин поднимал вдруг глаза алкоголика, бегающие, в красных прожилках, и опять опускал их, и медленно начинал новую фразу.
Мы с Костей слышали много историй, но не так рассказывались они. Так бесстрастно умел рассказывать только Неслезкин.
На столе Петра Якклича, оттеснив наполовину чертежи и бумаги, стояли чистенькие стаканчики — несколько стаканчиков, как несколько упавших на стол светлых капелек. И рядом — рослый в сравнении с ними, блестящий химический сосуд со спиртом.
Слушала Зорич со скорбным выражением на лице, слушал Петр, слушала Худякова со слезами на глазах, Хаскел, мы с Костей. Не было только Эммы, и я машинально отметил это… Время текло. И я чувствовал, что невозможно, совершенно немыслимо мне и им сейчас разойтись, сесть за свои холодные столы, за «рейнметаллы», за какие-то цифры. Все дорогое, щемящее, живое — весь мир был для нас здесь, в этом уголке, в негромком голосе старика.
Говорила Худякова о своих бесчисленных бедах, Петр Якклич пояснял зачем-то, как он разбавляет спирт… Время текло.
Вошел Г. Б. Все немного испугались, ссора все-таки помнилась достаточно хорошо, и ведь он был начальство. Все глаза, как тросы парашюта, сходились к его белому лицу… Ждали.
Г. Б. стоял и смотрел.
И Неслезкин, вдруг неловко задевая нас, бросился к нему: они обнялись.
Они шли обнявшись, шли к нам, шли, не видя нас, и Неслезкин бубнил, бормотал:
— Помнишь ту воду? Помнишь Днепр, Георгий?.. И письмо Маши в ту ночь… Помнишь ту воду черную, Георгий? И Машу, и мальчиков моих?..
Неслезкин наливал оставшийся спирт. Все смотрели, как дрожат его руки и как смесь облизывает края, колыхаясь и блестя. Г. Б. залпом выпил и тяжело выдохнул воздух. Неслезкин трогал за рукав своего старого друга, заглядывал ему в глаза и говорил, говорил. Г. Б. мягко ему улыбался.
Вдруг он обернулся, глянул на всех нас как-то сверху.
— Только песен не вздумайте петь, — сказал Г. Б., жестко усмехаясь. — Меня Стренин вызывает. Я зайду еще, может быть. — И (уже уходя) сказал: — Хоть прикройте… это… — И с неожиданной брезгливостью взмахнул пухлой кистью в сторону светлых стаканчиков.
И опять можно было вернуть то тихое, дорогое сердцу состояние. Начал сердиться угрюмый майор. Он рассказывал, что в соседней НИЛ делают вид, что в мире ничего не происходит: они обсуждают летние отпуска на будущий год. «Что они выиграют одним днем? Ханжи несчастные!» С майором согласились.
— Я могу заставить себя работать, — продолжал майор. — Но я не могу гарантировать, что это будет моя работа… безошибочная моя работа. И никто мне этого не гарантирует.
— Я никого не заставляю… никого! — восклицала Зорич. — Никого! Я простая русская баба… — Она вся преобразилась. Движения были размашисты, резки, и седые, сине-седые волосы странно напоминали о былой величественности и педантизме.
— Если начнут, то в ночь…
— Чепуха, — сказал лысый майор.
— Не чепуха. Ночью работа более слаженна.
— Ты как Худякова. Может, ты тоже думаешь, что Москву бомбить не будут?
— А что? — робко вставила Худякова. — Я думала, что надо же будет мир с кем-то заключать.
Все рассмеялись. Потом заговорили громче, хрипло, со срывами в голосе. И когда Хаскел заикнулся о том, что, может быть, все обойдется, Петр закричал:
— Но есть же понятие случайности! Есть понятие скачка! Есть функция Дирихле!.. Есть, в конце концов, кирпич, падающий с крыши на голову!
Петр кричал с какой-то злой радостью, чуть ли не с гордостью за правильную, безукоризненную работу своего мозга в такую минуту. И только злобно сплюнул в угол… Началось что-то труднопередаваемое. Кричали, махали руками, говорили, что всю жизнь бьемся, столько вытерпели, столько вынесли. Посмотрели бы эти премьеры, как мы живем! Пусть хоть раз посмотрят и понюхают! Хоть раз заглянут в наши не забывшие прошлого души! Пусть увидят больного мальчишку Худяковой или еще лучше ее контуженого мужа, который кочует из больницы в больницу!.. И началось иное:
— Мы им покажем, если что случится! Все умрем, а покажем, что такое русские! У нас хватит пороху, и драться мы умеем! — выкрикивал Петр Якклич. — Всех расчихвостим к этакой матери! В прах, в пепел, в дым!.. Три снаряда беглым!.. Огонь! Огонь! Огонь!..
Я стоял ошеломленный. Это непередаваемое чувство захлестнуло меня, и соглашался я или нет, не имело значения.
Потом пошло на спад. Тихо стояли на столе химические стаканы с лабораторным спиртом. Тихо сидели люди. Одни, опустив отяжелевшую голову на стол лбом или виском, молчали. Другие сидели и снова тихо разговаривали. Вспоминали случаи, когда они оказывались лицом к смерти. Рассказывали, сравнивали.
Костя вдруг сказал мне:
— Есть мысль, — и шагнул. И ушел.
Я взял полистать статью Честера. Огляделся, еще раз заметил, что нет Эммы, и подумал, что она заболела. Честер писал витиевато, да я и не очень напрягался, я больше вглядывался в узкий английский шрифт и поглаживал в раздумье глянцевитую бумагу.
2
Вернулся Костя. Глаза горели; он был как безумный.
— Я потолковал с Г. Б., — сообщил он мне негромко.
Он испросил у Г. Б. разрешение для нас обоих сегодня же заняться корректировкой так называемой задачи четыре. Это была очередная победа… Г. Б. разрешил. Уезжая, уходя из НИЛ навсегда, Г. Б. как бы благословлял нас с Костей. В пику им всем.