— …Моя идея может выйти в мир, — например, через отделение в больнице, пусть небольшое. Я расскажу врачам все, что я знаю, — верно?
Коляня кивнул. Коляня изобразил интерес.
— Так, — продолжал Якушкин, — через совсем даже небольшое отделение. Потом — отделение в столичной больнице. Потом — могут заинтересоваться в онкологическом институте.
Слыша со стороны, Коляня мог теперь оценить всю упоительность давних своих замыслов. Они подошли к метро. Встали.
Бурля и исходя запоздалым бредом, старик говорил и знай почесывал свой шрам. Теперь было другое кино, тоже знакомое: старик спасал любимую дочурку министра. Дочурка министра была, конечно, при смерти, и машины, черные, лакированные, полосовали туда и сюда огромный город в розысках врачевателя. У постели больной было тихо. Маленькая девочка уже прощалась с отцом и с мамой, а также с соседскими детками, с которыми дружна, — Якушкина же искали, и искали, и вновь искали. Умирающая говорила последние трогательные слова о любимой своей кошке и о попугайчике, привезенном ей из Африки, и мать (жена министра, но, в сущности, простая добрая женщина) кивала доченьке, роняя слезы, обещая кошку кормить и попугайчика тоже. Тут-то взмыленные и запыленные «Чайки» как раз отыскивали, находили, нашли!.. и вот уже везли к бедной девочке Якушкина. Далее, опять же с уточненными подробностями, шла благодарность врачу-исцелителю. Сначала ему отдавали в полное его распоряжение отделение в районной больнице, небольшое, но с честным, трудолюбивым персоналом…
— Тоже отличный план, — одобрил Коляня.
— У меня их десятки!..
Якушкин, в словах захлебываясь, продолжил череду, а затем поток триумфальных исцелений, переезжая теперь в лакированной машине из клиники в клинику; размеры же клиник все укрупнялись. (Он вновь как-то упустил из виду, что исцелять не умеет.) Когда знахарю стали отдавать целые города с сотней больниц «в полное использование и безо всяких ограничений» и как раз перед следующим моментом и взлетом, когда в его руки попадут союзная республика Грузия, а также Таджикистан, а также небольшие страны типа Бельгии и Англии, — Коляня с ним попрощался. Старика жалея, Коляня разочаровывать не спешил:
— До свидания, Сергей Степанович. Тема интереснейшая — мы поговорим еще не однажды.
— Погоди же! Послушай еще.
И — взревновал.
Конечно, он, Якушкин, необразованный, и все эти Суханцевы и Шагиняны, сравнительно с ним, умно и красиво говорят, однако есть ли за душой у Суханцева или у Шагиняна исцеленные, есть, вероятно, но такие ли исцеленные, и знают ли они, умники, как и каким сердцем такое делается?.. Ревность выедала нутро Якушкина. Исхитрившись, он вызнал у Коляни адрес. Заглазно он почему-то больше других невзлюбил Шагиняна, — может быть, за его «три койки», а может быть, и нет: в нелюбви тоже не выбирают. Переволновавшийся, он, однако, увидел, в адреса заглянув, что Суханцев живет по расстоянию много ближе, — и пошел к нему тут же, не в силах терпеть. Это и впрямь было недалеко.
В обычном доме и в обычной нынешней квартире вокруг Суханцева сидело в тот вечер человек пятнадцать-двадцать, слишком уж напоминая тех людей и то время, когда собирались вокруг Якушкина. Суханцев, человек с образованием, галиматьи, конечно, не нес: скромная, цепкая речь. Однако говорил он именно о жизни сдержанной и неалчной как о страже на пути заболеваний, заодно же о своем методе лечения, вкрапливая, — такой вот он и был, в сером пиджаке, скромный, автор многих статей, отринувший эти статьи, микробиолог в прошлом, отринувший прошлое. Якушкин, втиснувшийся меж кем-то и кем-то, сел. И не только в жалкой и ревнивой якушкинской минуте таился срыв — Якушкин был потрясен. Он слушал бывшего микробиолога и не верил своим ушам. Он сидел окаменев: у Суханцева было то самое.
Люди слушали: в отличие от Якушкина, Суханцев говорил негромким интеллигентным голосом, он был иной пророк, не гневный — лирический. Сказал он и о любви, которая именно для защиты дана и присуща человеку — как рога оленю. Сказал и о Сократе, об умении грека сомневаться в общеизвестном. Суханцев говорил два часа, закончив мысль тем, чем и начинал: «… В здоровом теле здоровый дух — знают все. Почему же не все знают, что в больном, нездоровом теле — нездоровая душевная жизнь», — и стоял в скромном сером пиджаке, весь истинно скромный и сдержанный, теперь, мол, вопросы. Спрашивая, люди записывали. Спрашивали о прописях того или иного зелья. О травах. О методе самолечения. Якушкин, утративший и всего лишенный, потирая все яростнее шрам на голове, вдруг вскрикнул; «Он — невежда. Он — смущающий вас невежда!» Вскрик был и без того постыден и недостоин Якушкина, а старик (он сидел в углу, стиснутый), ревнуя, все тыкал и тыкал пальцем в микробиолога и кричал, что это, мол, никакой не пророк, «это — шарлатан!..». Пятнадцать-двадцать человек онемели. Внимающие и жадно записывающие, они словом лишним боялись нарушить тишину, молча и так уважительно они передавали друг другу ручку или карандаш, если с ручкой или карандашом у кого-то был сбой. Кто-то из ближе сидевших шепнул о старике Суханцеву (был здесь не только Кузовкин, были еще два-три знакомых лица), и Суханцев кивнул — он понял. Якушкин как раз смолк, засопел, вытащил несвежий носовой платок и тер руки, как будто их, а не себя он запачкал. Суханцев подошел к нему ближе. Комната была тесноватая. Успокаивая, Суханцев сказал, что, и точно, никакой он не пророк, и какие ж мы пророки, если мы только люди, больные люди, нервные, загнанные ритмом большого города. Он, Суханцев, ни на чем не настаивает и будет рад, если Якушкин скажет им сейчас что-то свое. Суханцев именно попросил: «Мы все охотно послушаем… Давно знаю вас, Сергей Степанович, много доброго и удивительного я о вас слышал». С каждым его словом, чутким и ненажимным, Якушкин, сопя, совестясь, все ниже опускал седую голову, словно собирался уткнуть себе в колени.
Суханцев попросил выступить, и просьба его была естественной: в отличие от старика, Суханцев монологистом не был — на беседах время от времени он давал высказаться любому из присутствующих: ночные страхи — такая была сегодня тема. Якушкин отказался. Тогда Суханцев вновь продолжил сам, — пророк лирический, он рассказывал вновь ненавязчиво и на слушателя никак не давил. Он приглашал подумать, порассуждать вместе, не более того, В тесноте комнаты Суханцев стоял у стены, чуть к стене прислонившись, в шаге-двух от притихшего Якушкина, но минут пять только и прошло после нервного срыва, а Якушкин вновь и совсем уж непристойно вскочил с криком: «Он лжет. Он лжет! Он не знает про ночные страхи!..» — вскочив, схватил Суханцева за горло. К счастью, он сразу же и сам разжал руки, они бы ему их не разжали.
И вновь Суханцев как-то просто и без труда успокоил всех негромкими, мягкими словами. Как и бывает, физическое унижение истаяло, не унизив, а последующие минуты сами собой выявили теперь — кто есть кто. Голоса не повысивший и печальный, Суханцев рассказывал: он говорил о ночных страхах, через которые сам когда-то прошел, — рассказывая, он стоял там же, у стены, в шаге от угрюмого, сопящего, опустившего голову старика. Суханцев еще не закончил, — Якушкин встал и, стыдясь, ушел.