Когда он вошел в комнату, Томилин замахал руками:
— Ну наконец-то… Где ты был?
— Смотрел глину — в овраге.
(Он и правда посмотрел глину.)
— Где это?
— У вертолетной площадки.
Томилин схватился за голову:
— Какая глина!.. Я погибаю, а ты глину в овраге смотришь!
Павел Алексеевич сел. В комнате было душно. Томилин, прислушиваясь, пребывал в страхе (если внизу в общежитии хлопала дверь, Томилин вздрагивал).
— Не могу жить так. Не могу, — тянул он ноющим голосом.
Он даже и стонал.
— Зачем я только с ней связался. Замучает меня.
Связался он с поварихой Эльзой: связался по совету Павла Алексеевича и не без его помощи, так что теперь Павлу Алексеевичу это засчитывалось и числилось как бы в укор. (Сначала Томилину было плохо без женщины, а потом было плохо с женщиной, есть такой сорт людей, и тут уж ничего не переиначишь!) Как и Павел Алексеевич, Томилин был перекати-полем, но только был он москвич, был интеллигентен, мягок, любил поныть. И повспоминать любил — когда-то у него умерла жена Аннушка, молодая и красивая и будто бы необыкновенно нежная женщина, умерла она внезапно. Похоронив ее, Томилин жить в Москве не сумел — сорвался с места и вот уже много лет кочевал бок о бок с Павлом Алексеевичем. Третьим с ними был Витюрка, тоже пятидесятилетний и тоже одинокий мужик.
— Связался — развяжись.
— Как?
— А как получится.
— Ты хам, Павел. Хамам легко жить. — Томилин терзался. — Заарканит она меня, Павел…
— Не ной, — одернул Павел Алексеевич. — Поговорю с ней — хочешь?
— Ради бога, нет! — всплеснул руками Томилин. — Ради бога! Только хамства твоего тут не хватает.
— Тогда чего ты хочешь?
— Не знаю…
Зато Павел Алексеевич знал: дело само собой клонилось к тому, к чему оно у них клонилось обычно, — к отъезду. Они как раз сдали второй жилой корпус, а люди они не подневольные, сегодня поработали здесь, завтра поработают там, — в этом была своя и уже привычная правота. Павел Алексеевич усмехнулся:
— Что же, давай сматываться.
— А Витюрка согласится?
Томилин, конечно, знал, что Витюрка согласится, вопрос в никуда — он просто так спрашивал, он ныл. Павел Алексеевич, как бы и впрямь советуясь, глянул на пустую сейчас кровать Витюрки (втроем они здесь жили) и ответил утонченному Томилину не без насмешки:
— Почему же не согласится — корпус мы сдали.
Томилин вспомнил умершую жену:
— Аннушка, зачем ты покинула меня? Аннушка, вся моя жизнь пошла прахом… — Дальше в знакомом для Павла Алексеевича порядке должно было последовать: «зачем я, Аннушка, не умер с тобой вместе», и «голубка моя нежная», и кое-что из предчувствий Аннушки, повторявшей «в то серенькое утро», перед смертью: нелегко, мол, милый, тебе без меня будет. Кляня очередную повариху, Томилин непременно должен был поплакать об Аннушке. Павел Алексеевич стал утешать. К словам Томилина он давно привык и давно не подшучивал: кто-то пьет портвейн, а кто-то плачется, а третий просто молчит, велика ли, в сущности, разница?
Послышался хрясткий стук в дверь — Томилин мигом смолк (вспоминая, он, к счастью, не вынул на этот раз фотографий Аннушки: ему не пришлось суетиться и спешно прятать их подальше), — повариха Эльза ворвалась в комнату: «А-а-а, голубчик, прячешься — надоела я? Толста слишком?.. А когда начинал любовь, я не была толста?!» Багровая и мощная, Эльза стремительно надвигалась: нет уж, родной, поговорим. Щеки ее прыгали. Томилин жалобно пискнул:
— Занят я — не видишь разве?
Повариха Эльза этого не видела:
— Занят, плюгаш несчастный?.. Да Эльзу все любят и знают, любой за подарок считает пожить у меня…
— Не ори, — сказал Павел Алексеевич.
— Этот еще пасть свою поганую разевает, алиментщик проклятый!
Томилин тоже вдруг нахохлился и стал значительным. И строго одернул:
— Павел!..
Он счел, что Павел Алексеевич грубит, и тогда Костюков рассмеялся и ушел, пусть выясняют сами, и без него. И они выясняли. «…Кормила его, поила. Лучшие куски отдавала!» — Голос Эльзы рвался из комнаты с силой и гулял по всему этажу, как гуляет сквозняк.
Павел Алексеевич шел коридором каменного двухэтажного типового общежития — он видел и перевидел эти комнаты, приезжая и поселяясь в них легко, как в родной дом. И незнакомые лица были как родные. А вот знакомое лицо (где бы ни мелькнуло) настораживало — знакомых он остерегался, кочевым нюхом и опытом зная, что знакомое лицо сначала приближается улыбчивыми глазами, а уже потом чего-то хочет, требует. (А если не хочет и не требует, то что-то втайне припомнит.)
Далеко не ушли; на груде корявого кирпича местного обжига расположилась чуть ли не половина бригады (среди них и болтун вчерашний, у костра). Павел Алексеевич подошел суров и мрачен — молодежь, сидевшая в обнимку, примолкла, а Витюрка на правах своего брякнул по струнам гитары и крикнул:
— Налейте бригадиру!
Пили за сдачу в срок жилого корпуса; Павел Алексеевич, улучив момент (его посадили рядом с Витюркой, лучшее место), сказал ему негромко: «Сматываться будем. Ты как?» — «Что за вопрос — я с вами!» Павел Алексеевич не сомневался, однако он всегда предупредительно и без нажима спрашивал, повелось. Витюрка, седой, пятидесятилетний, необыкновенно легко передвигался с места на место и всегда был весел: жена в свое время выгнала его за пьянство, и теперь, кочуя, он пил сколько хотел. Павел Алексеевич его любил и смотрел на недельные (недолгие) запои сквозь пальцы: Витюрка был подчас незаменим, если только бывают незаменимые. Прекрасно играя на гитаре, он и сам сочинял нехитрые песни, артистичная, пьющая и веселая натура. (Конец его Павлу Алексеевичу был ясен.) Переговорив, Павел Алексеевич поднялся с кирпичей; Витюрка остался, тренькал там и вытягивал:
Завью я горе веревочкой,
Но тебе ничего не скажу-у-у…
Треньканье еще долго нагоняло и как бы плыло в сыром воздухе рядом с Павлом Алексеевичем, да и сам Павел Алексеевич был еще здешний, не уехавший. Он и думал о здешнем — о том, например, что молоко из деревни так и не подвезли, но бригаде вроде бы не до молока, ну и ладно.
— Убегаешь? — спросил начальник, едва Павел Алексеевич вошел.
Павел Алексеевич улыбнулся и кивнул: да, убегаю.
— Знал, знал, что сбежишь. Но ты, Павел Алексеевич, здорово поработал — и на том спасибо.
— Вам спасибо — работать было в охотку.
— А эти двое тоже с тобой отбудут?
Павел Алексеевич кивнул.
— Знал, знал, — повторил начальник. — Я, как только передал тебе то письмо, уже наперед знал.