Он сидит на кухне. Он только что с работы.
— Маша уже спит — так рано?
— В театр, — объясняет жена, — всем классом ходили. Дневные спектакли — это так тяжело.
— Устала?
— Да. И еще зачем-то в кино после этого потащились…
— Не нужно было.
— Пришла из кино — и в постель. Заснула как убитая. Она этот спектакль два месяца ждала…
Жена говорит, говорит, говорит, а Ткачев не перебивает ее. Но и не слушает, конечно.
— Плохо ешь, что с тобой? — замечает жена.
Но нет, он жует, хотя и машинально жует.
Говорит:
— Устал я… А мне еще к Ангелине сегодня.
— Будь с ней повежливей.
— Ладно.
— И без этих твоих шуточек. И полы, пожалуйста, осмотри — не забудешь?
Ткачев приходит как раз к десяти — десять вечера, то самое время. И мягкими глазами, какие бывают в десять, он видит ее жилье, ее кухню, ее покрывало на кушетке — все те мелочи, которые дополняют (и наполняют) женский лик. Потому что не увидеть женщину в ее доме — значит, не увидеть ее вообще. Ткачеву повезло. Он увидел.
— Теперь сюда… А теперь сюда. — Геля водит его по трем своим комнатам, улыбается, смеется.
— А сюда можно?
— Проходите.
Он понимает, что детей сегодня дома нет, но спросить, где они и почему, не смеет. Да и не нужно спрашивать, нужды нет. Если уж вас обоих и вашу лодочку сносит к тому берегу, женщина сама постарается пояснить, одни ли вы сейчас в доме, пора ли тебе уходить или не пора и тому подобное. И Геля, поговорив о метраже и квартплате, поясняет:
— Вам пора уходить. Уже поздно.
— Да-да.
— Вы уж извините. Дети у меня в спортлагере. Они отдыхают.
Ткачев спрашивает — где? Она отвечает и тут же добавляет, что место очень хорошее.
Он спрашивает: в каком смысле очень хорошее?
— Реки нет, — отвечает она. — Все-таки это спокойней. После случая с мужем суеверной стала.
Пауза.
— Мальчики? — спрашивает Ткачев. И угадывает.
— Да. Кончили девятый. И сразу же в спортлагерь — ничего другого и слышать не хотят!
— То есть как — оба девятый?
— Они близнецы.
— Как интересно!
К счастью, это и действительно его как бы обогащает чем-то и удивляет. Хотя есть вещи и более удивительные, чем близнецы у твоей знакомой. Но ведь любопытно. И отчасти возникает выползшая из каменного века и мохнатых шкур, первобытная и дотянувшаяся до нас радость. Не будь этого, Ткачев не посмел бы быть веселым, а тут он смеется и говорит, чувствуя, что он все-таки не сфальшивил и фальшивить не станет.
— Как интересно!.. Близнецы? Мальчики?
— Да.
И женщина в долю секунды постигает, что он искренен, и тут же оба они (разрядка) смеются.
— Ну что, что здесь смешного? — говорит Геля и смеется.
— А ничего, — говорит он и смеется.
Вот тут и случается, что он притягивает Гелю к себе, — она, конечно, отворачивается, убирает и губы, и лицо, но это уже ничего не значит. Они стоят, прижавшись друг к другу, и обоим все ясно. Хотя лицо к нему Геля так и не поворачивает.
— Отпусти, — шепчет она.
— Да, — шепчет он. И конечно же, не отпускает. Но и не удерживает силой. И с полминуты они так стоят, и сейчас он уйдет.
* * *
Через двадцать пять минут (вся дорога) он уже дома.
— Прекрасные три комнаты. Раздельные. И лоджия во двор, — с ходу рассказывает Ткачев. И перебирается из ботинок в шлепанцы. Не теряет времени.
— Радостный ты очень, — говорит жена.
И сначала Ткачев не понимает, куда ветер, — грешен слегка, потому и не понимает.
— Почему же не радоваться, если квартира этого заслуживает. Великолепный пол. Прекрасные три комнаты…
— Перестань.
— Почему?
— Ты похож на… на купчика!
Теперь Ткачев понимает.
Он замолкает. Молчит. Потому что знает свою жену — она, конечно, бывает разной, но сейчас она чистенькая девочка в белом платьице, чтобы все люди видели, как она умеет слушаться маму и тетю Пашу. И с мальчишками она не водится, ведь они могут замарать ее новые туфельки.
Жена тихо произносит:
— Я думала, тебе тяжело будет. Осматривать жилье… обсуждать — и все такое.
— Жилье горем не пахнет.
— Разве?
Потом она спрашивает:
— Ну а Геля?.. Как она?
— Нормально.
— Она не очень переживала?
— Я же не рылся в их вещах. Походил по комнатам, вот и все.
— Совсем не переживала?
— Нет… Немножко даже кокетничала со мной.
Ткачев говорит это и думает, что вот ведь получается — и там и тут. И ничего. И голос тянет и вытягивает слова, как и надо тянуть и вытягивать. И не выдает. И конечно, не первый раз он поспевает и там и тут, но все же что-то точит и легонько подгрызает ему краешек, как мелкозубая мышь.
И еще. Если он думает и помнит об этом, то, наверное, в сущности, он человек неплохой. Это он тоже не забывает отметить.
Они лежат в постели. Засыпают.
И вот жена опять про то же:
— А портрет… видел?
— Что?
Она объясняет — портрет мужа Ангелины, ну летчика этого, который разбился, должен же он где-то висеть на стене. Ткачев говорит, что как-никак больше года прошло.
— И портрета нет?
— Не видел.
— Плохо смотрел.
Ткачев раздражается:
— Может быть, его и при жизни не было. У нас же не висит мой портрет.
И добавляет:
— Может, портрет и был, а она его в фотоателье отнесла. Чтоб сделали покрупнее. Заодно покрасивее.
За несколько таких вот беспечных и грубоватых фраз Ткачев получает теперь долгую ночь с тихими слезами. Он спохватывается, но поздно. Жесткое словцо уже где-то задело, царапнуло — теперь жена будет плакать… Страшного тут, конечно, нет. И ведь не первый раз. И не последний. И нужно лишь быть с ней рядом, говорить ей добрые слова, ну и целовать и дышать в ухо так, как это водится только у них двоих.
Это он и делает.
А жена неслышно плачет, и объясняет ему, и пытается улучшить его глубинную, так сказать, сущность. Пытается улучшить его нутро на будущее. Подправить, что ли.
— Ты хороший, хороший… Но ты бываешь иногда нетактичен. Нечуток.