— Ничего, — успокаивал я. — Уговорим шофера.
— С таким трудом заказала машину.
— Ничего. Как-нибудь погрузимся…
— Никогда не думала, что у нас столько вещей.
И вздохнула. И сказала, чуть выждав:
— Спокойной ночи.
Я лежал и гонял пластинки — на прощанье. Для нее. Было начало ночи. Мы так и не переспали, за что я и люблю этот рассказ: ведь человечно.
Мы переговаривались через стенку — сначала о ней.
— Как Виктор? — спрашивал я.
— Неплохо. Уже проводят курс лечения.
— Мучается?
— Да… Но держится неплохо.
— Молодец.
Она сказала, что очень-очень рада за Виктора, — теперь вся жизнь у них пойдет по-другому.
Я подтвердил — у них будет счастливая жизнь. Она спросила: почему?
— Потому что вы оба славные. Я ведь это искренне.
— Я знаю…
— Ведь не со всеми женщинами, которые тебе нравятся, бываешь искренним. Говоришь подчас приятные вещи. А сам не без уверенности надеешься.
— Надеешься?
— Ну да. Урвать кусочек.
Помолчали.
Если бы Аля спросила: а надеюсь ли я? — ума не приложу, как бы я тут выворачивался. Но она не спросила. Молодая женщина (а в особенности молодая женщина в полузабытом и любимом рассказе) бывает аккуратна в оттенках и чутка, хоть руками разводи.
Теперь говорили обо мне: как там мои? Не заболел ли кто из детей?
— Нет, — отвечал я. — Я звонил. Все в порядке.
— А погода?
— Блеск.
И тут оказалось, что мы не через стенку. Совсем рядом. Я лежал — Аля сидела около. Может быть, она незаметно вошла.
Дело в том, что тема дозволяла.
— Загорают, — рассказывал я. — Купаются. Пацан учится рыбачить.
— Не опасно? Река все же.
— Нет.
— Хорошо, что погода наладилась.
— Погода — это главное…
Разговор шел безмятежный, счастливый, с определенной высоты опыта слюнявый, и, может быть, поэтому я вдруг стал ругать и крыть своего начальника. Такой, дескать, и сякой, жмет соки. Кого-то надо ругать.
Я протянул руку, чтобы притронуться к ней — пора, пора! — но тут-то и оказалось, что Аля не рядом. Она у себя, а я здесь. Через стену.
Я протягивал руку и водил ладонью медленно по обоям. Там были какие-то большие и малые квадраты, ромбики, и вот по сторонам квадрата я путешествовал. И иногда, мне казалось, я слышал ее легкий шуршащий ответный звук на обоях с той стороны стены.
Вот именно: чуть дело доходило до болевой точки, в рассказе появлялась стенка. Мой спившийся тезка был в больнице, и очень он был славный, отсюда и стена. Страница за страницей шли наши с Алей разговоры на грани. Но, изводя бумагу, в сущности, я хотел невозможного, потому что я хотел быть с Алей и хотел, чтобы он тоже был не внакладе. В те годы, сочиняя, я не смел сгустить известную воздушность отношений, а из воздушности ни щей, ни каши не сваришь.
— Это ты трогаешь обои? — спрашивал я, когда уже было невмоготу. — Ты шуршишь?
— Может, мыши у соседей.
— Что?
— Может быть, мыши, — говорила она, не признаваясь самой себе.
И все.
У каждого был в молодости такой рассказ про Алю, даже если человек не пишет рассказы и даже если их никогда не читает. И он тоже не переспал с ней, пусть хоть сотню раз напишет, что это было. Потому что та, с которой он лег в постель, не Аля. Такая вот зарубка на дереве. Прошло десять или пятнадцать лет, и написать «нет», как писал в те годы, уже и рука не повернется. Не способен. И неинтересно. Потому, может быть, и дорог тот рассказ — как память. Как прощание.
Иногда мы с Алей спрашивали — не могли ли мы по воле случая знать друг друга детьми, хотя, конечно же, знать не могли.
— Ты не жила на Урале?
— Нет.
— Я жил в таком-то городке, — говорил я.
— В таком-то? — Она и не слышала об этом городишке.
Школьником я любил одну девчонку, и теперь все клонилось к тому, чтобы рассказать Але об этом. Я хотел географически, физически и как угодно привязать Алю к той школе и к той девочке. Хотел их совместить и чтоб это было одно. Потому что, в сущности, это и была она, и, если бы посильно было в рассказе, выпрыгнув из строк и из самого жанра, объяснить Але впрямую, что это и есть она и для того она мной и придумана и размещена за этой стенкой, я бы выразил, что хотел. В том городишке тоже, хотя бы из возрастных соображений, была невозможность, и была стенка, и рука пусто пробегала по квадрату от угла до угла.
— Как ее звали? — спросила Аля.
— Что?
— Как ее звали?
— Роза.
Имя, по понятиям стиля, ориентированного на соучастие и сопереживание читателя, было непродуманное и совершенно немыслимое. Все равно как если б меня, скажем, звали Соловей. Но я понадеялся на все ту же чуткость Али и не ошибся.
— Красивое имя… Очень красивое.
— Правда?
— В каком классе ты ее любил?
Всегда и всем я в таких случаях ответил бы, что это было в девятом. Или в десятом.
И смешался на секунду — будет ли Аля и здесь равно чуткой, не фыркнет ли?
— В пятом.
Она не рассмеялась, не фыркнула. Она понимающе кивнула головой. В конце концов, я ее придумал, и она вела себя так, как и должна была вести.
* * *
Утром она уехала, уже как чужая, вместе со шкафом, стульями, посудой и всем остальным. И этим же утром я обнаружил, что испортился проигрыватель. Я заснул, и ночью игла пахала себе и пахала на вращающейся пластинке — пропахала насквозь, уперлась в покрытие диска и сломалась. И в придачу одновременно сгорел мотор. Такой вот был финал. На этом рассказ кончился.
Была перед этим еще одна сценка — я ее как-то упустил. Мы ведь с Алей грузили в машину ее вещи. Шофера уговорить не удалось, у него было что-то неладное с позвоночником, и вот мы грузили вдвоем. На это стоило посмотреть с расстояния. Я был болен, слаб, и она тоже после болезни, худенькая, бледненькая, руки как выструганные палочки. Я шатался и то и дело держался за перила, когда сносили вещи с этажа вниз. Глаза смотрели мутно. Это длилось два долгих часа, но мы перетаскали в машину все. Сумели.
Друг друга от усталости мы с Алей не слышали и не видели — что называется, не различали лица в упор. Шофер мрачно смотрел на наш затянувшийся муравьиный труд и курил одну за одной. Когда все было кончено, он влез в кабину.
— Поезжай, — просипел ему я. Я еле дышал после шкафа, после комода и всего прочего.