И вот ночью ты начинаешь монотонно, как позывные, произносить один и тот же текст. Как каплю за каплей, роняешь слова в ночную притаенность и в полусонные голоса:
— Мальчик, а мальчик, почему ты плачешь? Ответь мне негромко.
И через минуту:
— Девочка, почему ты плачешь? Ответь мне негромко.
Ответа нет. И вот ты уже выслеживаешь, когда будкообразный мужчина отправляется на работу. Он идет к автобусной остановке, он впрыгнул в автобус, он уже там, уже отделенный. Ты тотчас спешишь к его подъезду, к его двери. Приникаешь ухом к замочной скважине. Потом приникаешь глазом. И видишь опять на мелкопаркетном полу эту игрушку с бантиком. Но ни звука. Ни шороха.
И далее в том же духе…
* * *
На второй день к вечеру Аля вернулась. И как раз я пришел с работы.
— Отвезла? — Это про курточки и свитера.
— Отвезла. Послушай… Какие они у тебя симпатичные!
— Кто?
— Дети.
— Понравились?
— Очень. Особенно младшая.
И тут я заметил, что она дрожит.
— Да ты горишь!
— Нет-нет.
— Чего там «нет»!
А еще через полчаса все стало очевидным и явным: ее бил озноб. Аля хотела что-то объяснить, но не сумела. Губы шлепали, а слова не получались никак.
Я уложил ее. Дал чаю с малиной. И аспирин.
Потом ушел к себе — что-то читал и ставил для нее пластинки. А она заказывала через стенку:
— Эту песню… Еще раз эту.
Я отводил иглу назад.
— Она тебе не надоела?
— Нет-нет.
Вечер был спокойный, тихий, без доносящихся через ночь голосов (она вернулась!), но сами мы были взвинчены. На той самой грани. Аля была вне себя от жара. Я тоже — потому что, если ты ходишь за больным и, кроме вас двоих, никого нет, ты тоже как бы болен.
— Я чокнутая, — бормотала она. — Чокнутая, да?
Я ставил вторую пластинку.
— Заведи какое-нибудь танго, — просила она.
— Уж не хочешь ли ты плясать?
— Нет. Хотя, может быть, да… Я встану!
— Я тебе встану!..
— Ну заведи. Не буду я вставать… Глупости я говорю.
Это все через стенку. И вот я спросил: «Еще? Эту же пластинку?» Она не ответила. Ключ от ее квартиры был у меня. Я вошел, чтобы убедиться. Аля спала… Здесь давалось описание спящей молодой женщины. Когда она спит лежа на спине, лицом к тебе, а пальцы ее стиснуты в кулачки и прижаты к подбородку. Я потоптался. Погасил свет и ушел.
Днем в обед я отвез ее мужу передачу. Апельсины и яблоки. И сок. То есть, если говорить о последовательности, я прикупил все это добро, когда шел на работу, а в обеденный перерыв отнес в больницу.
В записке я накарябал несколько слов: Аля, дескать, сегодня занята. То да се. Попросила, дескать, принести передачу меня. Поправляйся… Он ответил еще более коротко: «Угловое окно справа. Третий этаж».
Я обошел больничный корпус, и он сразу же стал кричать, высовываясь по пояс: «Тезка-а, тезка-а! Спаси-ба-а-а!» И радостно махал руками. Из-за похолодания окна были закрыты. Но он открыл, вывесился и на нерве кричал. Спрашивал:
— Аля здорова?.. Как она — здорова? Не врешь?
— Да. Да.
— В следующий раз придет — не врешь?
— Да. Да.
Он был славный парень — двадцать пять лет, по профессии метеоролог. Метеоролог и немножко поэт. В двадцать два, окончив вуз, он и его дружок отправились работать в тундру — однажды в метель они надолго оказались отрезанными от людей. Тем не менее сидели на своей точке и, забытые, делали дело. Они осилили и холод, и балл девятый, и вечную мерзлоту, как об этом поется в песнях. Но не устояли перед спиртом, которого у них было хоть залейся.
Вернувшись, он и не подумал скрыть от Али свою беду. Он сразу же рассказал ей все — честный был парень. И они поженились.
* * *
Аля поправилась, однако теперь заболел я. Или это был грипп и перенялся от Али. Или все то же похолодание.
В этом месте рассказа был мощный ляп, а именно: заболев, я остался в одиночестве, заброшенный и всеми покинутый. Всеми, разумеется, кроме нее, — Аля была рядом. И внимательный читатель тут же промашку засекал — ну как же так? И становилось ясней ясного, что никакая я не птица. Так себе, серенький, маленький и чирикает, как все мы. Конечно, можно было бы без труда и, конечно, без денег организовать, чтобы к моему подъезду то и дело подкатывали лысеющие научные сотрудники с букетами гладиолусов. И чтобы в машинах защитного цвета. Из которых иногда выносили бы тяжелые ящики с виноградом. Но ведь тогда не было бы одиночества. И не было бы ее сострадания, а как же без него?
Был вечер. Теперь уже бредил я. Аля поила меня чаем с малиной. И давала аспирин. Я пустил бы в ход антибиотики, но лет пятнадцать назад, когда писался рассказ, я не знал толком, что это такое.
* * *
Я был болен, очень слаб — то самое, что нужно для сострадания.
И именно тут выяснилось, что сострадание состраданием, но Але необходимо уезжать, точнее, переезжать. Она получила бумаги на обмен своей квартиры. Они, Аля и Виктор, уже больше года, оказывается, занимались этими хлопотами. И вот обмен состоялся. Аля собиралась, укладывала вещи, а я бредил и сквозь шум в ушах никак не мог уразуметь, что же это она там укладывает и зачем.
— Пойду, уложу посуду, — разговаривала она сама с собой.
— Аля, — звал я через стенку.
Она, вспомнив, откликалась:
— А тебе пора пить горячее молоко.
— Выпью. Сейчас выпью.
— Так… Посуду уложу в коробки.
Наконец до меня дошло, и я спросил; что же это она там без конца упаковывает? Аля ответила, что уже завтра переезд.
— Куда переезд?
— В другой район. Мы меняемся квартирами.
— Та квартира лучше?
— Такая же.
— Зачем же меняться?
Она объяснила: муж, то есть Виктор, хочет жить на новом месте. Они давно это решили. И обменялись, по существу, тоже давно — только ждали, когда он ляжет на лечение. Он не хочет, чтобы на него показывали пальцем. Чтоб улыбались и говорили — вот этот недавно вылечился. И чтоб (даже по-доброму) спрашивали: не опрокинуть ли, брат, по полстаканчика? Он хочет жить в доме, где его не знают, где он такой же, как все. На равных. Это можно было понять.
…То есть шла последняя и как бы итоговая ночь, когда Аля оставалась со мной рядом. Через стенку, но в ту ночь это как раз и значило — рядом.
— Как же мы погрузимся? — Аля уже была в завтрашних заботах. — Кто будет переносить вещи?