Аля прислушивалась через стенку к моим шагам и тоже терзалась.
Но вот ко мне приехали. С работы. Они приехали на машине защитного цвета — в этом был намек на солидную организацию, возможно связанную заказами с неким военным полигоном. Мелочь, а какой придавала вес.
Приехавшие руководители обошлись со мной круто — они не отпустили меня даже на один день.
Разговор был закончен. И вот тут вошла Аля.
— Ты работай, — сказала скромно и тихо она, — работай, а я отвезу курточки и свитера твоим детям.
Я забормотал:
— Спасибо, большое спасибо, Аля.
— Ну вот видите. Оказывается, нет безвыходных положений, — сказал представитель организации. И рассмеялся.
Он был абсолютно лыс. И очень добродушен.
— Не мог же я просить соседку…
— Ну-ну, батенька. — И он опять рассмеялся.
Вечером мы собирали моим детям куртки и свитера.
Я начал было укладывать добро в чемодан, но старый чемодан расползался и рассыпался.
— У меня есть рюкзак — Витин, — сказала Аля.
И вот она уехала.
* * *
Я остался один — была ночь. За стеной Али теперь не слышалось ни звука. Тишина… Тут рассказ делал подготовленное движение вширь. Рассказ намекал, что у каждого из нас так или иначе была своя Аля, и, разумеется, «Аля» — это хорошо, это благодатно, однако парадокс жизни состоит в том, что, когда «Аля» исчезает, ты начинаешь слышать через те же стенки и стены гораздо больше. Ты слышишь, как певуче, как ласково причитает в ночи безумная старуха. Как плачет ребенок. Как у мужа отнимают зарплату. Как клянут весь белый свет, пропади он пропадом. И так далее. Ты слышишь то, чего не слышал раньше.
Рассказ мог быть очень любопытен, если бы эта условность работала в нем до самого конца и на полную мощь. Если бы за счет все той же тонкости стен каждый каждого слышал. Иногда это были бы отдельные голоса — перекличка. Или вдруг, как дождь по листве, все заговорили разом. И гвалт. И крик. И шепот. И, в сущности, уже никого не было бы слышно, потому что все сливается в общий базарный гул. И огромный дом в двенадцать подъездов — как жизнь.
* * *
Отчасти это в рассказе было. Потому что был, к примеру, такой вот ночной разговор.
— Привет, — сказал мне Петр Сергеевич, жилец из самого крайнего подъезда. — Я с рыбалки вернулся…
— А я так и не съездил.
— Жаль. Хотелось бы порыбачить с тобой на пару. Как ни верти, а спиннингист спиннингисту брат родной.
— Хорошо поймали?
— Есть кое-что.
Была все та же ночь, тихая, и мы разговаривали с Петром Сергеевичем через десятки стен. Я лежал у себя в постели, Аля уехала. А он только что прибыл с рыбалки и там, на другом конце многоподъездного дома, чистил щук.
Ночных голосов было мало, и мы легко различали друг друга. Как в эфире.
— Петр Сергеевич, — спросил я, — вы ведь в четыреста тридцать четвертой квартире?
— Что ты! В четыреста тридцать седьмой.
— Ну все равно. Дело в том, что неподалеку от вас на пятом вроде бы этаже среди ночи плачет какой-то ребенок.
— Ребенок?
— Лет десяти. И так жалобно.
— Не слышал…
— А я слышал. Вчера. И позавчера.
— Зайду — спрошу. — И он вдруг засмеялся: — А ты случайно не один в квартире?
— Один.
— То-то. Это тебе, должно быть, мерещится.
— Мне?
— Ну ясно. Ты, брат, димедролу на ночь попей. Завораживающая штука.
Тут в разговор вмешался какой-то старичок с первого этажа. Он привычно не спал. Он извинился, вздохнул и сказал, что димедрол здорово разрушает сердце. И в дополнение высыпал на нас всяческие пугающие медицинские познания.
А в конце опять сказал:
— Извините.
Мы молчали.
— Этот чудак всегда встревает, — заметил Петр Сергеевич. — Возьму-ка я нож поострее. — И тут же послышался скрежет лезвия по чешуе.
Он спросил:
— Как соседка? Как твоя Аля?
— Уехала.
— Не спал с ней?
— Что вы!
— А что тут такого? Я же слышал перед отъездом на рыбалку — у вас как раз к этому шло.
Я промолчал. Было тихо. Стало клонить в сон. Я зевнул и еще зевнул.
— Отношения отношениями, а любовь любовью, — сказал Петр Сергеевич.
И добавил:
— Все кончается этим.
Он бросил очищенную щуку в таз, и вода звучно плеснула.
* * *
На том, что где-то в дальней квартире ночью плачет ребенок, мог быть затеян отдельный рассказ. Аля, и ее отъезд, и неожиданное одиночество, и ночь — колорита ради все оставалось бы как есть. Но главное в рассказе уже не любовь и не Аля, а этот необычный плач в три-четыре часа ночи среди разрозненных сонных голосов и звуков.
Однажды бы я не выдержал и отправился туда днем. Приблизительно это могла быть 431-я квартира, через восемь подъездов от меня. Но не наверняка.
— У вас… Извините, это у вас плачет ребенок?
Пришел я туда сразу после работы, открыто и прямо, как и положено приходить с вопросами. Дверь открыл мужчина — здоровенная и наглая будка.
— Чего надо? — И он тяжело оглядел меня, не пуская даже в прихожую.
— Ребенок какой-то плачет по ночам — это у вас?
— Чего тебе надо?
И он добавляет:
— У нас вообще детей нет.
Прошло две ночи, и вот среди дня я опять явился — не выдержал. И, по замыслу моему, будка должна быть сейчас на работе. И, может быть, мне на мой вопрос ответит кто-то другой… Но будка была тут как тут.
— Я же тебе сказал — никто у нас не плачет.
И уже веришь ему — значит, так и есть. Ошибся.
— Где же он плачет? Извините… Я опять этой ночью слышал.
— Слышал?
— Ну да.
— Через восемь подъездов? (Тут уже вступает в дело реальность, никто не поверит, что ты слышал сквозь ночь, с этим к властям не побежишь.)
— До свидания. Извините.
— А ты это… как тебя? Ты полечись. Димедрольчику попей.
— Завораживающая штука?
— Вот-вот.
И ты уже уходишь с его порога. И он за тобой захлопывает, и только в последнюю полоску, которую съедает дверь, в просвет, ты успеваешь заметить на полу детскую игрушку. Что-то плюшевое, с бантом. Это там, в коридоре квартиры, прямо за ногами будкообразного мужчины.