Акимовна была их соседка — старушенция, непрошеная, по собственной инициативе уже более часа таскалась с одной лестничной клетки на другую, выше этажом и ниже, когда же ей открывали, звала прийти: сосед, мол, ваш помер. Она именно звала. «Подите гляньте на него недолго — больше небось не увидите». Акимовна была родом из совсем уж дремучей деревни, неделикатная, не знающая по темности своей про занятость и отчуждение большого города. «Гляньте подите — сосед помер», — звала шамкающим слабым голосом и тыкала, настырная, пальцем, спускаясь по этажам, кнопки звонков на очередной лестничной клетке. Люди, разумеется, отнекивались и упирались. Дериглотова знать не знали — ну, в лифте иногда видели, незнакомый же человек. «Умер? Жаль его, — говорили они искренне и в растерянности. — Но ведь некогда. Времени нет. Вы уж извините, я бы вообще-то с удовольствием…» Люди занятые, они считали, что бабка — умершему родственница, они ей, конечно, сочувствовали, но, конечно, идти не шли: они и лица его не помнили, из 173-й? Кто же это? — припоминали.
Парень с седьмого этажа опять же в силу искренности своей, на занятость и дела не ссылаясь, без грубости, но и, конечно, без грусти сказал: «Бабка, жизнь важнее смерти. Жизнь продолжается», — совсем без грусти сказал молодой парень, волевой и настоящий. Акимовна, волевая тоже, все ходила. Лишь на втором этаже какой-то столетний пенсионер, обломок империи, клюнул и согласился, решив, что, раз зовут, надо прийти. Акимовна, на этажах вымотавшаяся, вернулась в 173-ю квартиру, после чего надолго, каменно села там возле умершего, разговаривая с женой Дериглотова и с дочерью о жизни такой и этакой. Она поговорила и с Коляней. «Ну вот видишь, — слабо прошамкала она, вероятно считая, что уже общалась с Коляней до длительного своего похода и что именно он, Коляня, тогда ей перечил: — Видишь, вот и люди понемногу собираются. Сейчас еще человек придет». Но человек так и не пришел. Пенсионер-обломок был совсем старенький, главное же — слепенький. Он постукивал палочкой и искал дорогу: он все более запутывался, постукивающий, в этажах и в лестничных клетках, полагая, что печальная квартира где-то совсем рядом. Без конца попадал он в другие квартиры. Спрашивая об умершем, он извинялся, неразборчиво шептал — его принимали за продолжателя дела Акимовны и, как ей, отвечали, что сочувствуют и что с удовольствием бы, конечно, но дела, некогда.
Коляня, называя и Якушкина, все больший упор делал теперь на микробиолога Суханцева, на Шагиняна и на Караваева.
* * *
— …Вероятно, товарищи, так было всегда. Если высокоуважаемая медицинская наука заходила в тупик или хотя бы только притормаживала свой мощный ход, возникала необходимость (необходимость для нее же, для науки!) обратиться к народным и даже полутаинственным средствам. Знахари — не случайны. О да, разумеется, наука не отказывается от своих достижений. Но столь же разумеется, что науке надо считаться с тем огромным множеством микроидей, какие возникли и существуют в народе за тысячелетия жизни. Микроидеи врачевания, эти вот искорки, эти проблески, нуждаются, конечно же, в проверке — ну так давайте же их проверять?!. — говорил Коляня. (Гнал высокую волну… Он видел в восьмом ряду знакомых медиков. Он видел Андрея Севастьяновича. Незамолкающий, он видел в последних рядах и зава из журнала — сочинив и отстучав на машинке, Коляня сам же и послал специальное ему приглашение: пусть слушает и пусть знает.)
В перерыве, когда в потоке людей подстроившийся Коляня вместе с хирургами-онкологами шел в буфет, Андрей Севастьянович сказал, ссора была забыта:
— Насчет искорок и проблесков — неплохо. И уместно выступил, и скромно. Н-да… Что ж, Николай, сведи ты меня с этим твоим Якушкиным, посмотрим-ка на него пристальней — добро?
— Добро.
Коляня все еще допускал, что Якушкин подавлен и угнетен временно и что, отмолчавшийся, придет в себя.
Однако же, осторожничая, Коляня спешить и сразу сзывать врачей «на Якушкина» не стал, не позвал, что и уберегло от конфуза. Старик терял дар, и первый же больной (это была женщина), кого теперь стал врачевать Якушкин, стал первым его умершим.
Прежде не было — не умирали, а Дериглотов вроде как сам сбежал и сошел, сам и виноват, не внявший. Женщина же умерла, что называется, у него на руках, как бы вовсе не заметив и не прочувствовав весь треск его цветистой болтовни. Не помогли ночные бдения, не помогли мази, не помогла передача энергии через ладони, а также взывание к светлым сторонам души. Выглядел Якушкин потерянно и жутко. Рядом с умирающей он провел шесть дней и шесть ночей, прикрыв в комнату дверь и никого не впуская. Ни мужа, ни детей. Ни старуху мать.
Смерть смерти рознь, и врач врачу рознь. Выйдя из комнаты, где все кончилось, Якушкин растерянно стал у дверей — потом у стены. Врачеватель, он знал, что выздоровевший должен немедленно отбыть из большого города и что допустимо не оформлять, не записывать — всяко годится, но он не знал, как поступить с отбывшим туда; он только стоял с перекошенным лицом, пошатываясь от усталости. Коляня, узнав, приехал мигом. В белом халате, Коляня строго спрашивал и деловито уточнял. Он донимал родственников холодными вопросами, вопросиками, нутро же его переворачивалось от боли — от ощущения окончательной потери стариковского дара.
С Якушкиным обошлись грубо. Не деликатничали родственники, и понятно — он был для них бродячим знахарем, который где-то и кого-то когда-то вылечил: он не был для них Якушкиным. Не считая исцеленных, люди считают утраты, где каждый умерший — свой. У стены с жуткой рожей стоял неопрятный старик, про которого знали ведь, что не врач, что самоучка, и то, что денег за свою частную практику он не берет, было теперь тоже ему в минус. «Болтал и болтал. А вылечить не смог. Эх ты…» — сказал муж умершей, и сказал он без всякого счета; он оправданно сказал, как говорит человек в несчастье, однако врачу больничному он бы так не сказал. Якушкин молчал — застыл у стены. Муж умершей, ища не самые злые слова, добавил: «Ты подлечи себя, лекарь: сам-то на кого похож!» Муж умершей стоял, стиснув кулаки, — страдание его не унималось и уняться, хотя бы и отчасти, уже никак не могло: двух слов не сказал он жене перед ее смертью, не сказал и в ответ не услышал, и дети не пошептались, потому что полоумный старик к ней не пускал.
«…сам-то на кого похож!» — Якушкин, расслышав наконец, что его прогоняют, стронулся с места — отошел от стены. Дергаясь в рукавах, старик натягивал пальтецо. Молчал. Собрал мази, сгреб пузырьки с настоями трав, полумашинально погружая свое добро в карманы. Коляня был тут же — Коляня только что вошел, и белый его халат был сейчас необходим: родственники, несчастьем озленные, могли наговорить на старика лишнее. Быстро и деловито пройдя к покойнице, Коляня поискал пульс, потрогал предплечье и уже костенеющий массив горла. Подозвав мужа умершей, он спросил: «Ее выписали из больницы как безнадежную?» — «Да». — «Врачи не ошибаются… Зачем же этого шизика звали?» — «Сказали, будто бы он рак лечить умеет… Знаете, в беде куда не кинешься».
Оправдываясь, муж умершей сказал: «Сами жалеем. Сами теперь наказаны — он ведь и проститься не дал. Поговорить не дал. Детей не пустил! Заперся с ней и бу-бу-бу-бу, сволочь какая…» Коляня его выслушал. На всякий случай Коляня с его слов записал день и час, когда знахарь был зван, а также — день и час смерти, он еще раз заглянул в склеры покойницы, с трудом разлепляя ей глаза. Сказал: