— Евлантьев! Зайди немедленно!
А он все стучал, звал, просил. Но было не до него, в избе пели. Записывали на магнитофон или нет — неизвестно, но пели.
— Да ну вас к черту. Роза Петровна! — крикнул паренек и сам, решительно пошел по узкой снежной тропке в глубь двора. С ним и хозяин. Хозяин ввел в хлев, там были два здоровенных кабанчика.
— Когда купил их, были малюсенькие. Как рукавички, — объяснял хозяин. — Всего за тридцать рублей купил…
— Как рукавички… Малюсенькие… — умиленно повторял пьяный парнишка и вдруг схватил кабанчика за бока. Тот, истошно вскрикнув, рванулся. За ним второй — оба кабанчика выскочили из хлева, сбились с тропинки и, неловко прыгая и дергаясь, бежали по глубокому снегу. Паренек тут же настиг одного из кабанчиков, схватил. Тот орал с перепугу, зарывался в снег. «Ну, покричи. Ну, подай голос», — просил парнишка и, нащупав коротенький хвостик, наматывал его на пальцы, дергал, тянул. Сказать, что кабанчик подавал голос — это ничего не сказать. С диким визгом он кое-как вырвался, парнишка успел схватить его обеими руками, и кабанчик тащил его, метра три вспахивая снег. Парнишка встал с улыбкой блаженного, лицо его было залеплено снегом. И тут же прыжком он кинулся на второго и взял-таки его мертвой хваткой. Кабанчик орал. Хозяин корчился в снегу от смеха. Выскочившая в накинутом пальто Роза Петровна кричала строгим голосом:
— Евлантьев! Евлантьев, прекратите!
А парнишка, прижимаясь лицом к щетине, улыбался и повторял:
— Первый раз живых увидел. Никогда их не видел… Первый раз!
И вот он возвращался в избу, весь в снегу, с улыбкой счастливого человека (и с темной отметиной на щеке — кабанчик все же лягнул). Трогая эту отметину, паренек сиял:
— Это он любя… Это он мне на прощанье.
* * *
Увидел я и первооткрывателя: Ермилов сидел с хромым председателем на заснеженном крыльце будущей столовой для проезжающих. Они вели шепотом напряженный разговор.
Затем Ермилов встал, отбросил папироску и сказал громче:
— Болты, ключи гаечные, шестеренки — четыре ящика!
У председателя, видимо, заколотило в сердце.
— Сколько ж они просят?
— Тут не просят, тут давать надо. Шестьсот за все. Триста сейчас, а триста захватят на обратной дороге.
Председатель закачал в ужасе головой, трусовато заойкал:
— Нет, боже мой, нет… Откуда такие деньги?
— Давай, тебе говорят, не жмись… А еще председатель! Тебе сторожем быть, а не председателем!
— Уж очень… оно ведь дорого. И притом ворованное ведь продадут, а?
— Тебе-то что? Или думаешь, ворованные болты без резьбы бывают?
— Не думаю я этого.
— Ну?
— Деньги-то какие…
Ермилов сплюнул, повернулся и пошел.
Председатель, сильно хромая, заспешил за ним. Заглядывая в глаза:
— Да я… Да погоди… Ермилыч…
— И слушать не желаю.
Председатель знал, что Ермилов горячий — может уйти, не повернуться. И потому, хоть и прихрамывая, не отставал ни на шаг.
— Ермилыч… голубь! А не ворованное?.. А вдруг они тебя обманывают?
— Говорят же тебе: нет, не ворованное!
— А поклянись.
— Ну, клянусь!
Председатель схватил его за рукав полушубка:
— Ермилыч… Может, это. Может, правда купить у них? Бог с ними, с деньгами…
— Иди сам договаривайся. Я больше не ходок.
— Пойдем вместе. Пойдем и купим… Ермилыч, ты ж и языкат, и все такое. Пойдем вместе, а? Пойдем, голубь…
Так они и прошли вместе к трем громадным мазовским машинам, что стояли носами друг к другу, будто принюхивались.
А кругом шло продолжение. Девки в нарядных платках стояли на правом или на левом крыле машины и болтали с приехавшими шоферами. Или уже влезли внутрь кабины и, закрыв окна, болтали и беззвучно, немо смеялись там, внутри.
Вечерело. Возвращались те, кто ездили в райцентр. Первыми возвращались старушки — шли мелкими шажками и сияли старушечьей благостью.
Солнце садилось. Снег становился алым, затем багровел — и надолго переходил в розоватый, мягкий, с сумеречным наплывом. И пришло ощущение, которое подстерегает без причины и не угадаешь где. Вот так и было. Стали розоватые сумерки. И ничего особенного. Кто-то бросался снежками. Девки болтали с шоферами. А деревенские пацаны не прекращали своего челночного движения: прыгали в машину, ехали через реку, а там цеплялись к встречной машине и возвращались в деревню.
* * *
Я вернулся в избу. Анюты дома не было. Муж ее и дети спали — из спальной комнаты доносилось мерное и хорошо слышное хозяйское дыхание.
— Ну? Спать будем? — спросил я Машулю.
Девочка сидела и рассматривала отрывной календарь. Пальцами она придерживала красные воскресные листки. И сказала:
— Хочешь, почитаю тебе по одним воскресеньям?
Читала она легко, бегло. К вечеру она стала гораздо активнее, как это и бывает у вялых детей. Слова ее торопились, с лихорадочной даже спешкой. Глаза блестели. А было время спать.
Мы стали укладываться. Для меня и Андрея (Андрей где-то загулял) на полу лежали старые тулупы. А Машуле еще днем было постелено на сундучке. Я сказал ей: «Спокойной ночи», — и, не гася свет, мы скоро уснули.
Проснулся я оттого, что Машуля меня звала.
— Что такое?
— Волк, дядя… Волк.
Время от времени слышался вой.
— Это не волк, Машенька. Это собака. Ты ж девочка умная, знаешь, что по ночам собаки иногда воют. Это бывает…
— Нет, дядя, волк это. Честно вам говорю: волк…
Она сошла с сундучка, шагнула ко мне и прижалась, ее била дрожь. Я погладил ее, говорил что-то, чтобы она успокоилась. И скоро она уснула. Я как раз переносил ее на сундучок, легкое и маленькое тельце.
— Тсс, — сказал я входящему Андрею.
— Ага, ага, — закивал он понимающе. И добавил шепотом: — Сказал я Анюте. Это она голосит. Слышишь?
— Она?
— На крыльце сидит…
И опять раздались эти необычные звуки, не рыданья и не крики. Я различил теперь всхлипыванья. Но всхлипы были редки, а больше всего длилось это протяжное, однообразное… Анюта пришла примерно через полчаса. Мы лежали на полу, уже молчали и будто бы спали. Она села за стол, принесла две или три картошки в мундирах и съела их, макая в соль. Она очень медленно ела. Выпила холодного чая и прошла в ту половину. Слышно было, как она раздевается.
Муж Анюты тихо сказал:
— Поплакала?