Ночью она просыпается — теперь стонет старик.
У его изголовья лампа.
— Очнулась, что ли? — окликает он слабым голосом. И опять принимается за свое. Он похож на сумасшедшего. — Помираю, возьми с собой икону… — просит он.
Она слезает с лежанки, пьет воду. Отвечает:
— Ладно. Возьму — на счастье будет.
— Какое счастье? Счастья, дочка, нет и не было никогда. Возьмешь ее себе… Она стоит больших денег.
— Я слышала.
— Большие деньги давал человек.
— Слышала.
Лампа потрескивает, мигает. Молодая женщина отходит от старика, потому что голова у нее начинает кружиться: она поскорее добирается до лежанки. Устраивается там. И стонет.
Старик стонет как бы в ответ.
— Больно? — спрашивает он.
— Ага.
— И мне больно.
Они стонут всю ночь — то он, то она, как бы жалуясь друг другу. К утру старик начинает хрипеть, метаться, он вдруг вскрикивает: «Гоглики!» — и затихает. Он больше не кричит и не стонет. Он лежит тихо. Она видит, как он лежит там (внизу, на лавке) с открытым беззубым ртом. Ей страшно. Но сил, чтобы встать или хотя бы отвернуться от мертвого старика к стене, — нет.
Спустя некоторое время (она впала в забытье и вновь очнулась) она слышит шаги и возню — она глядит вниз с лежанки… И видит возле умершего старика знакомое лицо. Это Костька по прозвищу Жалкий. Он тоже в фуфайке. Он тоже подпоясан широким мужским ремнем. Он тоже шел этим путем и тоже набрел на хибарку.
— Костька. — Она хочет радостно крикнуть, но получается не то шепот, не то слабый хрип: — Костька. Привет…
Костька кивает ей — привет! — и продолжает собирать себе в сумку вареные картофелины. Она хочет сказать ему, что старик помер и что она тоже очень больна, — но голоса нет. И шепота нет. И даже хрипа слабого нет. А Костька торопится.
Он увязал в платок штук пятнадцать картофелин, больше не надо. Потом он забирает со стола красивый охотничий нож. Потом икону. Потом банку консервов — он рыскает глазами туда-сюда, но больше ничего ценного и товарного в хибарке не видит.
И — уходит. «Костька-а! Не оставляй!» — кричит она вслед, но это ей кажется, что она кричит. Голоса нет. И даже хрипа нет. Она напрягает горло и — опять проваливается в забытье.
* * *
В середине дня она все же встает; пошатываясь, едва не падая, она кое-как выходит из хибарки и ковыляет в Чесноково — в деревеньку, где она сядет наконец-то на попутную машину. Она идет долго. Она идет вдоль речушки, чтобы не сбиться. Она часто останавливается, часто пьет воду.
В деревеньке ее выслушали.
— А-а, — сказали. — Прокопьич умер. Лет девяносто ему было, никак не меньше.
Молодую женщину накормили, помогли сесть в машину — и вот она уезжает к железнодорожной станции. («Больна… И тощая. Доберется ли до дому?») Некоторое время они обсуждают случившееся. В деревеньке событий не так уж много. Зовут двух бабок, чтобы обмыть и прибрать старичка, затем шумно влезают в видавший виды грузовичок и едут к умершему.
Пашка Бурсов (он не ладит с отцом), подпрыгивая в кузове и придерживаясь за борт, кричит: «А я в этой развалюшке поселюсь через день-два. Вдвоем поселимся. Я и мой мотоцикл». — «Уж будто бы?» — «Слово даю. А после я эту хибарку на Москву выменяю!»
Глава 1
— Привет, Фин-Ляляй, — здоровается горничная.
— Привет, — откликается Фин-Ляляев. Он откликается охотно: что там ни говори, а родное лицо. Иностранцы ему особенно осточертевают в дождь.
Фин-Ляляев — старый швейцар гостиницы, он сидит возле гардероба и дремлет, на вечер глядя. По фамилии он обыкновенный Ляляев, но шутники придумали ему эту приставку «фин» за всякие там мелкие финансовые делишки, которые завистникам кажутся, конечно, немалыми, а на самом-то деле — тьфу, дрянь… Он дремлет. Он старый человек.
— Фин-Ляляй, — бросает на бегу горничная. — Петр Сергеич!
— Ась?
— Канадец буянит.
— Пусть.
— Боюсь, выскочит в коридор голый! А то и вниз голяком сбежит. — Горничная сказала свое и уходит.
Фин-Ляляев закрывает глаза. Он дремлет.
— Привет!
Фин-Ляляев (опять спугнули дрему) сердито открывает глаза — но теперь перед ним вымокший от дождя пожарник Волконский. Друг Фин-Ляляева. Шестидесятилетний, худой и нервный.
— Привет, — отвечает ему Фин-Ляляев и вяло интересуется: — Как бабушка?
— Умирает.
— Долго, бедняжка, мучается.
— А?
— Долго, говорю, мучается, — сочувствует Фин-Ляляев, но пожарник разговаривать сейчас не в состоянии. Он торопится. Гостиница — это гостиница, и он обязан сделать вечерний противопожарный обход.
— Проверю огнетушители.
— В такой-то ливень? — кричит ему вслед Фин-Ляляев.
* * *
Молодой бармен Гена сбивает коктейль. Обойдя быстрым шагом этаж за этажом, возвращается пожарник Волконский.
— Как обход? Как наши огнетушители? — спрашивает бармен Гена.
Пожарник молчит, усаживается тощим задом на неудобное для него вертящееся сиденье и думает, не выпить ли стакан сока. Денег маловато, и пожарник колеблется. Бармен Гена видит скорбь на его лице и предлагает:
— Тяпнул бы водочки. За бабулю… Неужели ей сто восемь лет?
— Сто восемь, Гена.
— Н-да… А играть сегодня будем?
— При одном условии — недолго. Бабушка совсем одна. Мне надо купить кое-что.
Бармен Гена запирает деньги, прихватывает шесть пива и выходит из-за стойки.
Они, как всегда, играют втроем в подкидного — Фин-Ляляев при этом потягивает пиво из горла, а бармен Гена и Волконский пьют из стаканов.
— А скажи, — спрашивает Фин-Ляляев, — твоя бабушка была как-никак важная птица — как она относилась к тому, что ты пожарник?
Фин-Ляляев говорит об умирающей как об умершей, и пожарник Волконский тут же реагирует на бестактность.
— Ты, Фин-Ляляев, между прочим, хам.
— Чем это я тебе плох?
— Ты хам. Торгаш.
— Я? — Фин-Ляляев изображает на лице обиду. Он тщательно скрывает от друзей свои делишки. Чаевые — другой разговор, тут он не отпирается.
— Торгаш, люди говорят.
— Мало ли что говорят!
Бармен Гена мирит стариков — одному шестьдесят, другому семьдесят, а ссорятся, как малые дети.
— Тише, тише… Играть так играть — чего вскинулись!
Горничная отзывает Фин-Ляляева в сторону: