* * *
Зины дома не было. И громадной ее подруги тоже.
Я в последний раз оглядел эту тихую комнатку. Десять квадратных метров. Комната, где я болел. Комната, где я жил. Комната, где я отогревался.
Уже собравшийся и вполне готовый, я зашел в булочную-кондитерскую. Кофе с булочкой — это хорошо. Зина была за прилавком. Я был очень ей благодарен, любил ее, но прощаться с ней по-настоящему я не хотел. Сам себя боялся. Она будет сочувствовать, а я от ее сочувствия могу раскиснуть. Раскиснуть и расслабиться. И сдать билет. И застрять здесь.
Самое главное, чтоб сейчас не сочувствовали. Это я знал точно. Я ел булочку и соразмеренными глотками пил кофе.
Улучив минуту, Зина подошла.
— Улетаю, — сообщил я с подчеркнутой зверской серьезностью.
— Когда?
— Завтра.
— Придешь ночевать?
— Нет. К другу поеду. У него сегодня пустая квартира.
— Это тот, который с тещей?
— Ага.
Она помолчала. Мы оба молчали и как бы подводили итоги. Я действительно звонил Бученкову. Действительно, теща, жена и дите уехали куда-то к родным вплоть до Нового года. И Бученков меня тогда же позвал к себе.
Пауза получилась длительная. Зина ждала каких-то моих слов, а на меня накатило. Ни звука. Молчу и молчу. Некоторое время я как бы не мог их видеть. Женщин. Ни видеть, ни думать о них. Ни тем более говорить им что-то и объяснять. Обжегся.
— Жалко, — сказала наконец Зина.
— Чего жалко?
— Я б собрала тебя. Дорога ведь дальняя.
— Дорога как дорога.
И тогда она обиделась. Повернулась и пошла к себе за прилавок. Но я схватил ее за руку, успел схватить. Я как бы опомнился. Никто не жалел меня больше, чем она. Добрее и лучше ее никого не было.
— У меня на душе погано, — сказал я, пряча глаза.
Она молчала. И потихоньку высвобождала руку. А я держал ее за запястье, как клещами.
— Я тебе напишу, Зина. Обязательно.
Она молчала.
— Я тебе напишу.
— Честное слово?
— Да.
И поверила. В ту же секунду, как только я произнес «честное слово», она поверила. Такой человек. Так дышит.
Зина улыбнулась:
— Умница!..
Тут же придвинулась вплотную и чмокнула меня в щеку. Я поклялся писать, и, значит, мы друзья. Так она это поняла. И попыталась взять меня под уздцы, немедленно и как можно жестче. Настоящая женщина. Она сказала, что я не умею прощаться. Что я нечуткий.
А через минуту-две она уже покрикивала:
— Ну, где тебе собраться одному?! Ты же ничего не умеешь.
— Потише, Зина.
— Во-первых, носки с дырками…
— Тише.
— Ты же сопляк! — кричала она чуть ли не на всю булочную-кондитерскую. — И притом неблагодарный сопляк. Продукты я куплю тебе сама. В продуктах ты ничего не смыслишь.
— Зина…
— Не спорь со мной!
Она оглянулась.
— Подожди минутку, — сказала она. — Я отпущу вот этих двоих.
Она двинулась за прилавок, а я тут же дал деру.
Тут было еще одно. Она ведь обязательно будет расспрашивать меня о Гальке. И выудит все до последнего слова. Она такая. Мастачка жалеть и сочувствовать. Доброе и по-своему великое сердце. Я могу сейчас спокойно удрать и явиться к ней через пять, например, лет. И вновь уйти. И она не обидится. И, брошенная, все простит. Ей не в первый раз. И не в последний.
Неожиданно я увидел ее опять. Я стоял на автобусной остановке, а она, оставившая прилавок, мчалась ко мне и за квартал кричала:
— Олег!.. Олег!
Ее руки были загружены кульками и свертками, назначенными мне в дорогу. А женская заботливость подхлестывала ее так, что она летела как пуля. Расстояние сокращалось на глазах. И самую чуть ей не подфартило. Автобус подошел, а ей было мчаться еще метров пятьдесят.
Я впрыгнул и укатил. Не выношу сочувствия. Тем более искреннего. Не мог я тогда вынести ее сочувствия — и хватит об этом.
* * *
Я поехал к Бученкову — он только что приплелся с работы, был вял и на мир смотрел кисло.
Мы поужинали. Мы наметили, что будем нынче смотреть хоккей. Мы были вдвоем в тихой квартире, и впереди целый вечер. Телевизор, тишина, и нет тещи — разве не чудо?.. Я заварил чай. Бученков, как всегда, когда не было близко тещи, говорил о нашей дружбе. И вот мы пили крепкий чай и смотрели по телевизору что-то предхоккейное.
— А как же Галька? — вдруг спросил он. — Ты на самолет, а она?
Я уж думал, обойдется — думал, что улечу без разговоров.
— Вот это работенка! — сказал я о хоккеисте, который на разминке вдруг швырнул шайбу через весь телеэкран.
— А как Галька?.. Чего ты молчишь?
И тогда я рассказал. Пришлось. Бученков спросил:
— А что дальше? Галька выйдет замуж за этого усатого хирурга?
— Видимо, да, — сказал я как можно небрежнее.
— Не понимаю.
— Чего ты не понимаешь?
— Бился за нее, бился. И вдруг — смываешься.
Я объяснил. Была замужем, жила с Еремеевым — это все ошибки и мелочи, это не препятствие. Во всяком случае, для меня это не смертельно. А теперь она любит, и это совсем другое дело. Это как под поезд попасть. И теперь делать мне здесь нечего.
Мои слова были толковы и точны. И смысл был. И логика. Все было, правды не было. Потому что на самом-то деле я о Гальке пока не думал. Ни разу еще не подумал с тех пор, как увидел ее и рядом с ней усача хирурга в окружении воркующих теток. Я откладывал на после. Откладывал и откладывал.
— А как Еремеев? Муж ее?
— Молчит.
— Мучается? — интересовался Бученков подробностями.
— Наверняка. Я видел — сидит и без передышки в подкидного режется.
— И ничего не предпринимает?
— А что тут предпринять можно? Он ведь тоже как под поезд попал… Чаю еще заварить?
— А не будем всю ночь ворочаться?
— Да ну!
Кончался первый период. Команда играла в меньшинстве, трибуны ревели, и наш телевизор ревел их ревом — хоккей и зритель, так уж оно задумано. Я пошел выключить газ под уже закипевшим чайником и только поэтому, отдалившись и отделившись от шума, уловил, что в дверь позвонили. Звонок.
Звонок был негромкий. Одноразовый. Бученков, припавший к телевизору, его попросту не слышал.
Я нес чайник. Поставил его на коврик у двери, чтоб освободить руки, и открыл. Передо мной стоял парень. Самый обыкновенный.