— Что, так и будем стоять в прихожей? — Я не скрывал своих желаний.
Мы прошли на кухню. Уже хорошо. Чай как минимум — мелькнуло у меня в голове. Когда Бученков вышел умолять тещу, я сунул руку в их симпатичную хлебницу, отломил кус, мазнул его маслом и съел. Я не умел терпеть. Я проделал это без единого звука.
Бученков ее упросил и умолил — мне было разрешено заночевать. Он упрашивал ее очень тихо, очень вкрадчиво. Процедура длилась с полчаса. Под звуки их воркованья я еще раз не удержался и съел хлеба, опять с маслом. Бученков называл ее «мама» и обещал сделать ей что-то по хозяйству.
Он вернулся на кухню на цыпочках. Но с радостным известием.
— Можно. Ночуй, — сказал он шепотом.
— А сахар к чаю можно? — таким же шепотом спросил я.
Он покраснел. Он всегда стеснялся родни. Его теща была скупа, как Плюшкин.
Как оказалось, он все еще не нашел, где можно подработать. За три-то года. Дополнительные полставки так и остались грезой. Логика жизни, неумолимая, придавила его. Чтоб отделиться от тещи, нужен кооператив. А для кооператива нужны деньги. А для денег нужны полставки. А чтоб найти полставки, нужен характер. А характера нет.
— Что делать, я слишком честен, — говорил Бученков уныло. И это еще в студенчестве возмущало меня. Потому что получалось, что я подонок. И в ответ я называл его мямлей и остаточной жертвой крепостного права. У нас, говорил я, на Урале, крепостного права не было. У нас, говорил я, не складывалась из века рабская психология. И мы не передавали ее своим детям в генах, в то время как вам и сейчас еще лет сто надо, чтоб вы оправились. Вы, мол, все еще окрика боитесь, третьесортными себя же считая…
Сейчас мы об этом спорить не стали. Повзрослели. Да и тема для разговора была совсем иная.
Выдержав некоторую паузу, я приступил:
— Ну ладно. Рассказывай.
Бедняга пил чай без сахара. Потому что я пил стакан за стаканом.
— Ну, рассказывай.
— Что рассказывать, — вздохнул он. — Я тебе все написал в письме. Вышла замуж.
— Давно?
Он замялся.
— Ну?
— Уже с полгода. Месяцев семь. Я не мог тебе сразу написать. Как-то неловко было. Рука не подымалась…
Вот именно — рука не подымалась. Я не сомневался, что так оно и было. Он и правда искренне меня любил. Бедняга.
— Н-да, — сказал я.
— Плохо дело.
— Куда уж хуже.
Было двенадцать ночи. Мы шептались, и теперь шел черед деталей. Мелочей.
— Ты, возможно, помнишь его.
— Ее мужа?
— Да. Это Еремеев. На курс старше нас учился. В водное поло играл.
— Понятия не имею.
О Еремееве знать мне было неинтересно. Нет нужды. А о Гальке он больше ничего не знал — вышла замуж, вот и все.
Я вдруг сказал Бученкову: идем подышим. Мне было невмоготу. Нехорошо было. Я уже не мог сидеть здесь и шептаться.
— Поздно уже. — Он не хотел идти на улицу, точнее, не смел.
Он потерянно глядел на расставленную для меня раскладушку. По их понятиям, я уже должен был ложиться. Меня пустили ночевать с условием, что завтра в шесть утра ни этой раскладушки, ни меня, ни моего духа здесь не будет. С утра на кухне нужно жарить печенку. И гренки.
Но я уже сорвался с места — я начал возиться с чемоданом. Чемодан у меня мятый и битый, закрывается безобразно. С трудом. Зато раскрывается легче легкого.
— Ты куда? — спросил Бученков. — Олег, ты куда?
— «Куда, куда», — передразнил я. — Конечно, к ней. Надо попытаться. Небось не выгонит, если я с чемоданом.
Бученков промолчал. Бедняга. У тещи бессонница — она приняла люминал или иное снотворное, она еле заснула, а ведь я, уходя, так или иначе бацну дверью. И еще он боялся за меня. Это точно. Это тоже в нем сейчас было — боязнь за меня. Как бы я чего не натворил у Гальки. Смешанное чувство.
— Пока.
Он не шелохнулся.
— Пока, говорю.
И я загремел по ступенькам. Выскочил на улицу. Ее адрес я уже знал. То есть адрес этого Еремеева. Не так уж далеко.
Дом я отыскал. Была ночь. Троллейбусы еще ходили. Живет моя отрада в высоком терему.
Мне открыл он. Еремеев. Да, я его видел, — кажется, видел. Смазливая морда. Я таких не запоминаю.
— А где Галька? — Я вошел, я бросил чемодан в угол.
Еремеев был крепок. Бычок. Ну ясно, в водное поло играл.
— Галя!
Он позвал ее, ласково так окликнул — он стоял в сине-белом халате, добротном, теплом, ГДР, двадцать рублей. Так-так. Знакомый халатик. А вот и Галька.
— Олег!
Олег — это я. Мы поцеловались. Но от этого не стало лучше, пожалуй, наоборот. Теперь мы стояли в растерянности — все трое. Помаленьку приходили в себя. Я ждал, что же будет. Но пока Еремеев только закурил.
— Вы что, собираетесь меня выставить на ночь глядя? — спросил я.
Я шутливо спросил, в стиле оперетки, но здесь этот номер не прошел.
— Нельзя тебе у нас ночевать, — тяжелым баском сказал Еремеев.
Ну, разумеется, нельзя, само собой. Узнал меня. По фотографиям, что ли. И сейчас меня выставят на улицу. Его право — быть начеку, беречь семейный очаг. И тут уж ничего не попишешь. Я его даже зауважал. Я на его месте, может быть, растерялся бы, пустил бы и на раскладушке бы устроил — а после всю ночь мучился. И сбросил бы его, сонного, с балкона.
— Ладно. Тогда я уезжаю обратно. В степи. Прощай, Галя.
И я (какое-то легкое помраченье) опять потянулся к ней. И даже удалось ее поцеловать. Два раза и еще раз. Как бы на прощанье.
— Хватит, — говорил он, стоя сбоку. — Сказано же. Хватит.
Я ушел. Должно быть, я только и хотел — их посмотреть. Ее.
Я спускался, прихватив свой чемоданчик, а Еремеев стоял на лестничной клетке, смотрел мне вслед. Стоял в сине-белом халате. Когда-то Галька о таком халате прожужжала мне уши. Она даже в магазин меня затащила однажды, чтоб я посмотрел. Мне было не по себе, еще не дорос, чтобы примеривать халаты. Народу в магазине было полно. Галька разглядывала ценник, а я, между делом, кадрил продавщицу.
Я не о том, что Галька была малость мещаночкой. Я о другом. А мещаночкой, кстати, она не была.
* * *
Долго не открывали. Как-никак ночь. Я даже подумал, не перебрала ли его теща люминалу. В связи с моим приездом. То-то бы я удружил Бученкову.
Но нет — открыли. Открыла теща.
— Вас, я вижу, совершенно замучили дела.
Это она, конечно, упражнялась в иронии. Оттачивала стиль.