Но штука была в том, что Виктор сам не знал, что за пьеса в нем разыгрывается и зачем она; повторяю, это происходило в нем невольно. Это как бы высвобождалось в нем и всплывало наверх.
В другой раз Колобов попался нам навстречу; он шел с мужчиной. Они приближались. Виктор опять же грубо, с хрипотцой, опять же с некоторой наглинкой его вдруг окликнул; в искусном сплаве с наглостью сосуществовала, однако, и иная нота – мягенькая – и вот он окликнул грубовато, дружески и как бы даже молодо:
– Привет, Виталий Сергеевич, погодка-то, а?
Директор слегка растерялся от оклика, почти окрика, – уступая нам с Виктором куда большее пространство на асфальтовой дорожке, чем себе и спутнику, он пожал плечами и улыбнулся. Он забыл стычку, он не совсем понимал, кто это его окликнул и зачем. Но, конечно, ответил.
– Н-да, – сказал он, поспешно соглашаясь, – погодка!
И они прошли мимо нас.
За завтраком Виктор выбирал теперь место и поодаль, и одновременно близко от Колобова, есть такие скромные стулья и есть такие выигрышные столы. Он садился (и меня тянул за собой) таким образом, чтобы его видели. И чтобы при случае негромко сказать и быть услышанным. Вероятно, он выбирал и вычислял не только место, но и время еды – я за этим не следил, но что-то часто мы стали «совпадать». Отдых вдвоем, пусть даже случайный, не лишен некоторых правил и полуразмытых условностей. Чуя голод, я иногда торопил его, звал в столовую, и Виктор в рамках тех же условностей отвечал: «Давай еще раз пройдемся по тропке. Подышим. Не спеши, надо же дышать воздухом...» Бывало, правда, что я кислил или же кривил морду на эти его фокусы, но он меня как бы не брал в расчет: меня он не конфузился. И не потому, что считал меня за глупенького или за ненаблюдательного, – нет, просто он был вне меня теперь. Вне людей как бы. Он пребывал наедине с тем, что теперь всплывало из его взбаламученного нутра наверх, высвобождалось из глубины, как высвобождается и всплывает огромная и сырая, разбухшая колода.
Пожалуй, это его состояние было сродни состоянию некоей влюбленности и шире – сродни тяготению человека к человеку. По глазам Виктора, по голубым его глазам (он смотрел то на толстяка Колобова, жующего курицу, то на голубизну неба – мы завтракали на веранде) я догадывался, что мой приятель мечтает. В мыслях своих Виктор уже вернулся домой и уже рассказывал о... Сначала он рассказывал жене, для обкатки, что ли, для домашней выработки и выверки точных словосочетаний, а уже потом на работе, в этом самом НИИ – был, мол, я нынешним летом в захудалом пансионатике без икры и без люкс-номеров со своим входом и познакомился, мол, там с дядькой... Тут бы Виктор обязательно сделал паузу. Не рисовки и не игры ради, а чтобы самому себе отчеркнуть от рядовых нерядовую минуту. Познакомился, мол, с довольно толковым дядькой – болтали о том и о сем, дядька у меня сигареты стрелял, на реке плавали – и угадайте, кто это был? Колобов. Да, он самый. С размахом, надо сказать, мужичок. Умница. Демократичный и без ихнего чванства. Сначала, между прочим, я ему нахамил, послал в одно место, ей-ей, так и было – с этого наше знакомство и началось...
– Эй, – толкал я его в бок, – о чем задумался?
– Да так... – Виктор отрывал глаза от Колобова, уже доедавшего курицу.
Толстячок, разумеется, не реагировал никак. Он нас попросту не замечал, он даже не догадывался.
* * *
В столовой устроили вечером маленький банкетик, проводы: Колобов и его компания уезжали. Этот банкетик определил занятость столовой на весь вечер, и нам, не входившим в окружение Колобова (а оно оказалось к концу его срока немалым и шумным), пришлось поужинать в другом месте, чужие столы, чужие стулья, яичница с ветчиной тоже как бы с чужим привкусом, да и бросили нам на стол ее, яичницу, небрежно, как и бросают пришлым. После ужина мы вернулись, и вот Виктор, воздуха ради, водил и водил меня кругами возле нашей, такой оживленной сегодняшним вечером столовки – он нет-нет и поглядывал в окна. Стеклянные окна веранды к вечеру уже закрывались.
– Чего мы тут ходим? – поинтересовался я опять же с кислой улыбкой.
А Виктор опять же ответил, неловко засмеявшись:
– Дышим воздухом...
Мы дышали воздухом довольно долго; ноги устали. «Еще круг, а?» – спросил Виктор. Тут я (время моих кривых усмешек и улыбок кончилось вдруг само собой) спросил с некоторой тоже неловкостью, но в открытую:
– Скажи, зачем он тебе нужен, этот толстяк, не могу я никак понять?
Виктор, кажется, только тут сообразил, что я не вполне слеп и глух и что как-никак все эти дни я «дышал воздухом» с ним бок о бок.
– Этот толстый баран? – переспросил он небрежно. Он пересаливал мою соль.
– Ну да – этот толстый баран, – повторил вопрос я.
Виктор опять засмеялся. В третий раз:
– Видишь ли, в чем дело – утром, когда ты ходил к реке, я случайно столкнулся с этим Колобовым и разговорился. Он, между прочим, дядька интересный. И демократичный...
В паузу я спросил:
– И умница – да?
– Умница. И работяга настоящий. Мы было разговорились, а тут набежали его друзья и, конечно, быстренько отпихнули меня в сторону.
– И разговор не закончили?
– Вот именно. А завтра он уезжает...
Сочинил ли он сценку тут же на ходу, выдавая наружу свое желаемое и потаенное, или же действительно перекинулся поутру с Колобовым двумя словами об устоявшейся хорошей погоде, – не знаю.
– Ого. Как быстро темнеет...
А я сказал:
– Домой пойду. Ноги уже гудят.
Я отправился в корпус и поднялся в комнату, которую делили мы с Виктором, – и тут, собственно, можно ставить точку. Продолжения их отношений (речь об отношениях и волнениях односторонних: Колобов тут никакой) не было ни здесь на отдыхе, ни тем более в Москве, домысливать их обоих я тоже не собирался, как не собирался тогда и не собираюсь сейчас делать из этого повесть или рассказ. Тут важна сама по себе конфузная ситуация, тут она в чистом виде, обнажена, и, к счастью, для этой обнаженности нет ни дальнейшей драматургии, ни типажей, – люди как люди.
Поскучав в комнате, я вновь потащился на улицу и на воздух. Возле фанерной палатки, что у реки (палатка вот-вот закрывалась), я спешно выпил пива и с легким пивным хмелем в голове прошел вдоль реки. Я свернул к столовке, подумывая про себя, что если Виктор все еще бродит там кругами, то я, пожалуй, подсмеюсь... Но я не подсмеялся. В кафе шел банкетик, проводы как проводы – там уже горел свет, – а у окна, прильнув, прилипнув к стеклу, приложив обе ладони к лицу, чтобы лучше видеть, стоял и вглядывался внутрь Виктор. Я быстро шагнул в тень с асфальтовой тропы с безотчетным желанием не быть человеком, на которого он вдруг оглянется. Он не оглянулся. Он жадно вглядывался. Он стоял и вытягивал шею. На другой же день, едва Колобов уехал, Виктор сделался нормальным и обычным, каким он был всегда. Мы пили пиво, играли в шахматы, плавали и загорали; ни словом, ни тогда, ни после, он не вспомнил и не заикнулся о Колобове, – он его попросту забыл; да он и не был ему нужен; это было похоже на болезнь, пришла и ушла.