Пару раз из любопытства я спрашивал стариков об Асане. Они не знали… Кто такой?.. Но, возможно, не хотели делиться со мной. Их лица становились никакими. Они замолкали. Боялись потревожить мрак? Испугались упоминания всуе?.. Или им попросту неловко, что русский знает их седую старину, которую они сами забыли.
Руслан сказал, что будто бы высоко в горах, на редко и трудно проходимых перевалах еще живут столетние чеченские старики. Пока живут, ничего такого не помнят. Но иногда умирающий старик вдруг упоминает Асана. Ни с того ни с сего… Когда жить ему остается полдня.
Я уже поторапливался, чтобы вернуться в Ханкалу пораньше. Дом мой — мои склады… А к вечеру уже хотелось быть дома. Но едва я, выглядывая на охраняемой стоянке гусарцевский джип, прошел подальше… весь ряд, за машиной машина… ко мне бросилась женщина, явно меня поджидавшая. Такое бывает… Стояла в тени неказистой пятиэтажки.
— Александр Сергеич! Александр Сергеич! — подбежав (она именно подбежала), женщина стала умолять меня зайти к ней.
Рядом, совсем рядом!.. В эту самую пятиэтажку! Она заглядывала мне в лицо. Хватала меня за рукав. Ее серенькое плохонькое платье парусило на ветру… Мы зашли, втиснулись в густо пахнущий жильем подъезд дома. Затем в маленькую комнату. Комнатушку женщина временно снимала.
Я ведь торопился. (Забегаловка в Грозном, где я съел сухонький пирожок… Я был еще и голоден.) И потому чуть ли не с порога переспросил женщину. Давай, дорогая, но только быстро — что и где твой сын?
Она полезла в свои бумаги… Какие-то имена. Какая-то карта, рисованная от руки. Химическим слюнявленным карандашом… Совала мне в руки. И не замолкала. Жалобы… Какой-то бред… Но я такого наслушался и навидался. «Спокойно, — говорил я ей. — Спокойно…» Это был старый ученический портфель, полный бумаг… Я теперь сам смотрел одно-другое-третье… Наконец на стол высыпались письма сына. С просьбой о деньгах… А затем и его записки. Уже безнадежные. Из ямы… Записки-вопли!
Я перебирал бумаги и бумажонки, а она быстро, щеки и губы в быстрых слезах, рассказывала. Как она и еще одна солдатская матерь, Галина по имени, шли по дорогам и как пробирались… Две женщины. Ели у пастухов. Ночевали в поле…
Лицо в слезах, но голос ее твердый. Дорогу за дорогой… Исходили, обыскали впустую горы… Один раз чичей сразу пятеро…
— Вы… Вые… були…
Простая воронежская крестьянка, она не подбирала слова покрасивше.
— Вы… Вые… бли-бли…
Обеих женщин. Так рядом и положили на траве. Да, да, они обе знали, на что шли. Дуры… А главное — все бесполезно… Но один раз сразу пятеро… пятеро, — она захлебнулась словами. — Даже…
Я смотрел записанные ее рукой имена полевых командиров. От одного командира ее посылали к другому. От отряда к отряду. Не все насиловали. Командиры, это правда, в большинстве своем были к матерям незлобивы, даже деликатны… Жалели… Кормили… Да и помнили, что через матерей скромный денежный ручеек все-таки журчит и журчит в их сторону.
Я смотрел имена. Нет… Не знаю… Даже не слышал… Нет… И про этого не слышал. Видно, эти боевики высоко в горах… Нет… Нет…
И вдруг увидел знакомое, хотя и искаженное написанием имя.
— Стоп, стоп, дорогая.
— Поможешь?.. О, господи.
Я переписал себе в книжечку его имя. И дорогу, где он работает. С пометкой о матери. Чтобы не спутать.
— Попробуем, мать. Гарантий нет.
— О, господи… Майор!.. Какие гарантии. Конечно! Конечно!
Ее прямо затрясло.
— За тыщу? За тыщу?
Я ей объяснил, как это обстоит: я с матерей денег не беру. Тыща долларов — такса фонда. Это мой гонорар. Но это капля в море. Это в самую последнюю очередь… А сейчас, если к полевому командиру в горы мои руки и мои возможности дотянутся, ей надо будет денежку собирать и собирать. Ей понадобится восемь-десять… а то и побольше тысяч… Эти деньги будут требовать, будут вырывать прямо с рукой. Цепочка посредников… И конечно, на посредников, на этих промежуточных непредсказуемых скотов, фонд денег не даст… Это, мать, ты сама соберешь. Где?.. В России, конечно. Не здесь же.
Воронежская крестьянка. Доярка на ферме… У нее вырвался матерный вскрик. Простая женщина, привыкшая круто оттягивать соски корове и называть все прямыми словами.
А я говорил ей мать, хотя ей лет сорок с чем-то, ровесница. Она льстила мне изо всех сил. И даже восторг… Жилин! Майор Жилин!.. Надежда умирает последней… В фонде ей и подсказали — если у солдатской матери нигде не получается, надо к майору Жилину.
Она заговорила порывами, шквал слов.
— А как вам здесь в комнате? Не нравится? Разве так плохо?.. Бедно, правда… Но зато чисто. Вполне у нас чисто, — разгонялась она все больше.
У нас — значило у нее вместе с той самой Галиной, тоже матерью. Они вдвоем и снимали комнатушку.
— А кровать одна?
— Мы спим валетом… Зато постель чистая.
Как только бедная поняла, что я и впрямь что-то попытаюсь для ее сына сделать, она захотела мне понравиться. Изо всех сил… Изо всех каких-никаких женских чар… Лицо засветилось. Но оно так и оставалось лицом солдатской матери, нахлебавшейся бед… Вздыхала… Хотела! Изо всех сил хотела подластиться ко мне и не знала, как… Захочу ли я ее такую? После чичей?.. Говорят, на войне даже козой не брезгуют… О, господи. Помоги нашим победить… Победить… Победить, — бормотала она слова. Неостановимая и уже ничем не стесняющаяся скороговорка!
По причине войны ее сын (если был еще жив) сидел сейчас безвылазно и кашлял в глубине сырой четырехметровой ямы. С переломанным носом… Сидел бок о бок со своим зловонным ведром. А она (с ума сойти) хотела этой войны еще и еще.
Уголок одеяла на постели был отогнут, возможно, чтобы я видел белизну свежей простыни.
— Нет-нет, дорогая, — успокоил я ее как мог ласковее. — Я по делу. Я только по делу. Напиши свое имя… и как найти… и как дать тебе знать. Если дело выгорит.
Ее звали Анютой.
Я впервые высмотрел ее в предприемной какого-то полковника, где Анюта рвалась к высокому начальству, кричала, требовала, бранилась… а еще минут через десять стал слышен ее вой. Я их навидался. Достаточно. Этих несчастных женщин… Солдатская матерь!
Другой раз я видел ее на улице. Она, еще с одной матерью, возможно, как раз со своей напарницей по несчастью Галиной, шла куда-то на прием… Женщины вперебой говорили, спорили — и передавали из рук в руки какую-то потертую казенную бумаженцию.
И еще однажды я видел Анюту в полуразрушенном магазинчике, где она ела хлеб. Полбатона… Так прямо и откусывала, отрывала зубами. Жуя некрасиво, давясь… И прихлебывая молоком из дырявого пакета… Из пакета и текло, и капало, и женщина едва успевала перехватывать ртом белую вкусную струйку.
Глава четвертая
ХВОРЬ РАНЕН… Мы с Гусарцевым подъезжали к Грозному, когда позвонил Руслан и выдал мне эту пугающую новость — Хворь в госпитале.