Раз, вернувшись внезапно, шофер нас застал, но не понял. Татьяна Савельевна как раз уже бинтовала (повезло) — к тому же шофер увидел мою травмированную руку, алиби на нынче, да и на будущее. За деньги она лечит мою лапу или из жалости, не знаю, как она ему объяснила.
Шофер что-то чувствует; и опечален, как мне кажется. Но я и он — мы ведь редко видимся. В другой раз он уже вернулся в явно неподходящий момент, Татьяне Савельевне пришлось срочным порядком поставить на стол нам бутылку водки, и мы с шофером довольно долго говорили о Горбачеве и Ельцине. К счастью, бутылка нашлась, а разливать по стаканам это уже как трубка мира.
Я ценю не только ее уютные, теплые кв метры, ценю ее тело. Некрасивая женщина, но с опьяняющим телом, временами я даже ее побаиваюсь (ее тела), то есть сдерживаюсь, веду счет. Как бы не инсульт. Однажды совсем забылся, увлекся, едва-едва отдышался после. Слава Богу, медикаменты под рукой. Она прибрала их, припасла, когда еще были дешевы, — так она говорит. Я думаю, наворовала. Она не считала воровством, конечно. Ведь все было общее, наше. Но в последнее время ее характер портится. Тоже показатель. Возможно, кончаются медикаменты. А возврата к старым временам не предвидится.
Но уж какая есть, за то спасибо. Я благодарный человек и честный потребитель, мне хватает ее тела, ее лона и (особенно в первые минуты) ее светлой плотской радости. Ничего больше. Мы с ней даже не говорим. Одно-два слова скажем, но и те в пустоту и как бы винясь друг перед другом (мол, жаль, что умеем разговаривать) — и мелкими шажочками, скок-поскок, все ближе к постели. Ага! — все-таки вспомнил. Штрих. Когда Татьяна Савельевна смазывает йодом ранку, она вдруг дует на нее изо всех сил (дует, дует!) и спрашивает, просветленные глаза, словно она девочка, а мне годика полтора, самое большее — два:
— Не больно?.. Уже не больно?
И снова ласково дует.
Шофер нагрянул. Срочно появилась вновь на столе водка, мы выпивали. Дик. Небрит. И плюс новоприобретенная привычка вращать глазами. Казалось, он все думал о моей руке, когда же, мол, наконец вылечится. А я думал о ее теле, поддразнивая себя, мол, для старого андеграундного сердца можно бы женское тело и поскромнее, попроще. Не пожалеешь сердца, пожалеешь самого себя.
Он явился некстати и по времени, и в опасной (для нас) близости от постели, скок-поскок — я уже раздевался.
—...Петрович. Оставайся у нас ночевать... Уже поздно. Ну, куда ты пойдешь! — заговорила, заспешила Татьяна Савельевна (я даже подумал — нет ли намека, мол, рано поутру шофер куда-то уедет. Но намека не было. Просто бабья доброта. И чуток волнения.)
Однако шофер сказал:
— Не. Надо вдвоем побыть. Соскучился я...
И выпроводил меня. (У него, мол, вторник-среда дома, отсып.)
Я вышел побродить вокруг ночной общаги. Подышать. Никакой тоски; не было даже ощущения неудачи, как бывало иногда в молодости. Ничего не было. Старый пес. (Вернусь ночевать к Соболевым. Почитаю.) Шел улицей и думал о теплом одеяле Татьяны Савельевны, о ее сочном сорокалетнем теле.
Меня едва не сбил автобус.
У Соболевых я варю себе замечательные каши. (Нет-нет и облизываю крупную ложку, каша пыхтит.) Варю я полную кастрюлю, крупы Соболевых мне раз и навсегда разрешены.
Каша попыхтит на малом огоньке, после чего я закутаю ее в одеяло — осторожно, ласково этак, я знаю, я умею. Каша будет жить, дышать, ждать меня в любой час дня. Могу уйти, пройтись по этажам. Коридоры...
Шофер за столом, Татьяна Савельевна с ним рядом, она ему как своя же рука, нога, как собственное ухо, вся ему доступна и больше, чем доступна — привычна. Но, хочешь — не хочешь, наша с ней близость тоже в ней что-то меняла, и ночь от ночи Татьяна Савельевна, к новизне чуткая, делалась и сама уже сколько-то иной. (В женщине это медленно, но неизбежно.) Шофер, только-только из рейса, пока свежий, тоже что-то новое чувствовал, — шофер переводил взгляд с нее на меня, и мало-помалу в нем буравилась мысль: мол, чего в жизни не бывает, перемены в бабе от времени или от присутствия козла? (Полагаю, он мысленно так меня окрестил, и я стою сравнения, шастающий по этажам, стареющий и обросший. Правда, не похотлив я. Просто житейский, на подхвате образ. Не нами и не сегодня придуманный. Просто козел.)
Треугольник в наши дни так же естествен, как водка, бутылка на троих. Сижу напротив них: расслаблен, не напрягаюсь ничуть. Да и шофер то ли все думает, то ли не думает свою невнятную думу. Возможно, что в треугольнике (имею в виду не быт, а суть) уже давным-давно нет ни истерично-женского, ни дуэльно-драчливого напряжения трех его вершин. Кончилось. Славные предшествующие два-три века вычерпали и выели из треугольника весь вкус былой драматургии. (Можно жить, не спотыкаясь. Если не дурить.) Ночью я обнаружил грудь Татьяны Савельевны всю в страстных синяках, шофер только что уехал. Я тоже постарался в эту ночь, особенно любя другую ее грудь (случайно). Утром она стояла перед зеркалом, глядя на обе в сливовых цветах. Сказала, смеясь:
— Ну-у, разукрасили!
Ее тело узнается без подсказок. Ее чувственность нехитра, но выражена сильно; она хочет тебя так, а не иначе, не потому, что желание, а потому, что матерая хватка, как вековая колея. Как запечатанный мед.
На столь хорошо проложенных путях однажды вдруг понимаешь, что в точно таких же движениях и в таких привычках ее имеет ее шофер. И — никакого треугольника. Я совпадаю с ним. Я вдруг узнаю (в себе) его живые подробности. Нет, не пугает, но ведь удивляет. Эта остро узнаваемая, но чужая радость — как повторение, почти подгляд. Моя рука движется, как его. Мой отдых такой же расслабленный, дремный, на спине. Притом что во мне вертятся его сонные желания, затребованные ее женским присутствием рядом, ее телом. Его шоферское хриплое першащее горло, взгляд, кашель, сигареты, я даже как-то купил те самые сигареты, которые он курит.
Совсем удивительно: поутру у меня болят руки от его тяжелой автомобильной баранки. (Никакого переносного смысла — по-настоящему ломит руки, тянет.) Ночью снилась полуосвещенная ночная дорога, тряско, ухаб, и я вдруг сделал резкий поворот, бросая грузовик вправо, к проселку, чтобы не въехать на поломанный мост.
Он привез оружие с Кавказа... мол, пригодится, когда за рулем днем и ночью. Заработал хорошие деньги, купил ствол, патроны, а чечня из палаток подстерегла и отняла.
Меня задело.
— Что ж не постоял за себя?
Он засмеялся:
— Жизнь дороже.
Ночь летняя, теплая, четыре утра. Я у окна. От полноты счастья высунулся из окна фельдшерицы (она в постели) — выставил на волю голову, голые плечи. Курю. Ночной кайф. Отчасти я уже выглядывал в сереньком рассвете корпус знакомого грузовика. Шофер иной раз прибывает раненько утром. Возможно, и уйти мне надо бы сейчас же, поутру. Но расслабился. Курю. Минутное счастье полезно. (Как момент истины.)
Вижу у палаток — внизу — бревнышко (я так и подумал в рассветной мгле, что лежит, забыли, выкатилось укороченное бревно). Оказалось, труп. Под окнами — меж кленов — выскакивала на свет фонарей узкая асфальтовая дорожка, вдоль нее три палатки с торгующими в дневное время кавказцами. Они там ссорились, выясняли, делили сферы влияния. Они и мир установили сами — помимо милиции. Но, как видно, небескровно. И небесследно. (Бревнышко выкатилось на фонарный свет.) Возможно, я и увидел его первый. Но, конечно, и бровью не повел. Лежит и лежит. А я курю. Ночь. Тихо.