Среди ночи вновь расслышались потаенные всхлипы. Это уж слишком. Ну, сколько можно! — ворчнул я в сторону Леси. Включил свет, но тут же выключил, наткнувшись на портрет ее мужа, глаза в глаза (строгий коммуняка и ночью зрел все сквозь мрак). Да, сказал я ему, люблю. Люблю такую же старую, как я сам. Огромную, старую, с ночными рыданиями, с вислыми грудями и с немыслимым задом.
Но не замолила. Ее научный, в четыре или в пять человек, еле теплящийся небольшой семинар был дружно распущен. Статус, официозная медалька, чушь (на мой взгляд)... это о нем она, потоптанный советский человечек, просила и шептала по ночам (то есть я думаю, что шептала), обращаясь в растерянности то к небесам, то к Людям, коллективному своему божеству.
Ей сообщили, как было: собрание как собрание, и люди как люди — ни одного голоса в ее защиту.
Она повесила трубку. Пошла принять душ. И поначалу, в этот же самый вечер, случился лишь микроинсульт. Вызванный мной врач уверенно и даже с улыбкой пообещал, что все восстановится. Нужен-де покой. (И инъекции.) Препараты я купил. Я и колол ее сам; я умею.
Второй инсульт, старое название инсульта удар, свалил ЛД еще через три дня, как только стало известно, кому именно ее семинар передали. (Белкин, Булкин — мне имя ничего не говорило.) Удар уложил ее уже по-настоящему, полностью. Неподвижная огромная, лежащая в лежку женщина. Молчащая. И только правый ее глаз был живым. Он помаргивал мне. (Он жаловался мне.) И все косил влево.
Сначала я счел, что Леся косит, указывая мне более удобное для обзора место (в ее лежачем положении) — мол, стань чуть левее. Потом решил, что дело в слезах (неподвижным веком они никак не смаргивались). Но в общем я оказался довольно ловок, ухаживая: кормил и поил с ложки, ставил и уносил судно, обмывал нехудеющее большое тело. Она худела с лица; морщины, синеватые мешки под глазами.
Не помню час, уже стемнело — я услышал грохот и скрежет, по улице шли танки. Я включил радио (телевизор ЛД испорчен).
Слуховые страхи — из самых сильных. Лязг на асфальте настолько ее испугал, что и рукой вдруг дернула, и на миг вернулась речь.
— Трактора. Наши трактора. — И... слова пресеклись, Леся вновь онемела.
В ночь я был озабочен ее носовым кровотечением. Нет-нет и билась струйка, усыхала, затем родничок снова протекал. Пока нашел вату, извел целую простынь. Я немного растерялся в поздний час ночи.
Я так и не уснул. Утром врач не пришел, пришел только после обеда, когда стрельба на улицах, начавшаяся еще с ночи, закончилась. Врача больше беспокоила кровь на улицах. Он рассказал про раненых. Сравнительно с улицами кровь ЛД была мелочью. (Я так не думал.) Врач успокоил: это кровотечение не опасно, организм сам собой сбрасывает в критические минуты давление: пробивается сосудик, и давление падает...
— Но почему нос?
— Слабый нос, вот и все, — ответил врач коротко.
А я вспомнил, как задел (не скажу, ударил) ее придвинувшееся лицо пальцами (не скажу, рукой). Вспомнил кровь на клеенке стола во время нелепой нашей ссоры на общажной кухне.
Той, послеинсультной ночью я все боялся очередного внезапного кровотока и без конца рвал старенькую простынь на длинные полосы (бинты в запас). Сгреб их горой в стороне, пусть наготове. Конечно, поднял ей голову, на переносицу холодные примочки.
Среди ночи пил чай, сидел на кухне. Чашка глиняная — шар с грубо срезанным верхом. Объем, притворившийся чашкой, но не сумевший скрыть честную простоту формы.
Я разгадал ее правый глаз, который косил, все как бы направляя меня (или мою мысль) в левую сторону. Следовало нанять сиделку. Дело не в тех или иных женских процедурах Леси, я вполне годился, я не стеснялся, я ее любил. Но в те дни стало сложнее (напряженнее) приглядывать на этажах за квартирами, а вернувшись из общаги, бегом, бегом, я не успевал в нужный час разогреть для Леси еду или сбегать в аптеку. Забота требовала еще одной пары рук. Прямой смысл древнейшего выражения — пара рук — и привел к открытию. Я предположительно подумал о сиделке, затем о деньгах (в связи с сиделкой) и... углядел на левой недвижной руке Леси кольцо.
— Продать? — Я поднял вверх ее руку, поддерживая таким образом, чтобы палец с кольцом оказался перед ее живо встрепенувшимся глазом. Глаз тотчас выразил — да, да! наконец-то догадался, какой глупый!..
И даже уголок рта Леси чуть ожил, давая понять, как мог бы сейчас у кромки губ зародиться изначальный ход улыбки, ее разбег.
Поспрашивал в поликлинике и сговорился: нашел приходящую женщину (час утром, два ввечеру) — Марь Ванна, так она представилась. Кольцо я снимал долго, мылил расслабленный палец, тянул. Смачивал водкой, постным маслом, а потом на пробу принес из общаги (у Соболевых из ванной) дорогой шампунь и легонько смазал им золотой обод. Кольцо на пальце задышало, шевельнулось, заскользило и мало-помалу переползло недававшийся сустав.
Дня через два-три Леся заговорила. А еще через два — зашевелила рукой, обеими сразу.
Среди ночи мне вдруг показалось — она умерла. Уже под утро. Мы спали вместе, я почувствовал острый холод с той стороны, где она. (Помню, я спешно подумал о сползшем, об упавшем одеяле — я не хотел думать, что холод от ее плеча, остывшего тела.) Однако одеяло было на месте. И тогда я опять сквозь сон обманывал себя: со мной рядом, мол, вовсе не холод смерти, просто Леся встала.
А Леся, и правда, встала. И холод с ее половины был понятен — она поднялась, одеяло остыло.
Она подошла:
— Чай заваривать?.. — спросила — и засмеялась здоровым утренним смехом.
Впервые встала утром раньше меня. (Вот так и начинают уходить.)
Стали появляться, а потом и зачастили ее друзья из числа «бывших», уже набиравших заново социальную силу. Не столь важно, что из «бывших», я не акцентирую — важно, что люди пришли и вдруг оказались друзьями. Как бы дельфины, пришедшие человеку в конце концов на помощь в безбрежной морской воде. Они вынырнули из житейской пучины — они плыли, плыли и доплыли наконец ей помочь: «Вот она где! Вот!.. Нам, Леся Дмитриевна, очень вас не хватало. Ну, наконец-то!»
Они поддержали Лесю добрым словом, приходили в гости, приносили еду, вино, подарки. Уже искали ей достойное место работы.
А я стал бывать реже. Она уже уходила по делам, я не всегда заставал ее дома. Потом не мог ее поймать по телефону. Не все помню. Помню, что кончилось.
Леся так и не узнала, что когда-то, в числе прочих, изгоняла меня с работы. Считала, что знакомство наше началось на демонстрации. Она, мол, помнит тот день. Как не помнить! Я ведь тоже, протискиваясь в тот день через ликующую толпу, так и повторял про себя, мол, надо бы запомнить — какие лица!..
Сотен тысяч людей, так весело и так взрывчато опьяненных свободой, на этих мостовых не было давно (может быть, никогда), думал я в те минуты, пробиваясь к транспаранту, изображавшему огромную кисть с красочными пятнами палитры. Там я сразу увидел художников: Гошу, Киндяева и Володю Гогуа с женой Линой (они тогда еще не уехали в Германию) — там же, с флагом, Василек Пятов. Они шли группой. (Все это за час до моей случайной встречи с Лесей Дмитриевной у высоких ворот с решеткой.) Шли в обнимку, кричали. Я тоже кричал. Был и крепыш Чубик, этакий хвостик, вившийся за художниками, стукач, все знали, но за годы к нему уже привыкли, притерлись, пусть, мол, отстаивает свой концептуальный взгляд на Кандинского! Чубик тоже кричал, пел песни. А кто-то из художников, Коля Соколик, все-таки его поддел: сказал вскользь (вскользь, но все мы отлично поняли, засмеялись) — а сказал Коля ему вот что: ты, Чубик, не опоздаешь ли сегодня на работу?..