Я не пообещал наверняка, но на имя Зыкова поддался и охотно кивнул — кивнешь, когда врач лечит твоего брата.
Книга (в моих колебаниях) легла тем граммом, который перетянул, чашка весов поползла, и вот я уже звонил Зыкову, с которым вместе как-никак пили трудные пять или сколько там лет. И которому, кстати сказать, однажды я помог, когда у него болели глаза. Если пишешь на машинке при тусклом свете, с глазами плохо (рези и вдруг боль, знакомая всякому пишущему). Я посоветовал тогда Зыкову простые, но эффективные народные средства, в частности, контрастное горяче-холодное полотенце. (Чередуя, прижимать к глазам. Четыре-пять раз подряд. Глаза, конечно, при этом закрыты.)
— ... Приходи. Приходи! Да хоть сейчас же и приходи! — кричал Зыков в трубку. — У меня есть кубанская водка, помнишь такую?
— А как же, — засмеялся я.
— А помнишь, контрастное полотенце?! ты меня выручил в тот год!
Я опять засмеялся. (Вот полотенце я как раз не помнил столь отчетливо. Но вспомнил.)
— ... Если не можешь сейчас, давай сегодня попозже. Когда хочешь. Вечером! — звал Зыков к себе, явно обрадованный тем, что я наконец позвонил. Он, правда, стал перебирать вслух (бормотал в нос) всякие там сегодняшние и завтрашние дела, среди которых встреча на ТВ, разговор с прилетевшим переводчиком, издательство, немец, японец... Но вечер все-таки свободен.
Вечером же я и пришел в его новую квартиру в одном из престижных районов Москвы. Хороший дом. Тепло. Мягкая мебель. Одинокий хозяин. Нет, не женился. Вожу женщин. Хлопотно, но ведь надо, — с легкой улыбкой объяснил он.
Он держался рукой за шею. И спросил смеясь — вот у него напасть, два фурункула, черт бы их побрал, не знаешь ли еще какого дремучего дедовского средства, вроде контрастного полотенца?..
— Знаю, — и когда Зыков спросил, что за средство, я пояснил: — Средство общеизвестно. Называется жена.
— В каком смысле?
— Во всех смыслах. Фурункулы либо от грязи, либо от простуды. Либо от долгого воздержания, как у подростков. Жена (или любящая женщина) управится со всем этим букетом сразу и довольно просто.
Я говорил ему нарочито педантично. Агэшник, рассуждающий о правильной жизни — это нечто. Однако же я не только учил жить, но заодно и прилгнул (мимоходом, разумеется), что да, да, я общажный сторож, но еще и даю частные уроки, нарасхват, весь в уроках и в деньгах. (Это чтобы не ныть, не касаться темы выживания. Я, если бедный, мог вспылить.)
— Сторож — это ведь образ мыслей, — сказал Зыков раздумчиво.
И тут же воскликнул.
— Ты сторожишь для людей и одновременно от людей! Ты задумывался об этом? — Ему хотелось поиграть словами: этакий легкий запев, зачин, вступление к той набегающей минуте, когда каждый из нас (он так думал) обнажит свое плакучее сердце.
Коснувшись пальцами шеи (потер место рядом с фурункулами), Зыков засмеялся, полный вперед! — и мы отправились на кухню, где тотчас обнаружили запотевшую водку и где была копченая рыбка в закусь, сыры, салями, банки с джемом и даже орехи, щипцы рядом. Неплохо.
Конечно, по пути, это я настоял, мы заглянули и в ту комнату, где три длинные полки с его собственными книгами, изданными у нас и за рубежом. Красивые настенные дубовые полки. Яркие переплеты. Он показывал и рассказывал. Он мило жаловался. (Как все они в этой незащищенной позе возле своих книг. Преуспевшие бывшие агэшники.) Жалобы у них особого рода, милые, забавные и всегда обстоятельные, как рассказ. Но еще и грубоватые, жесткие по отношению к самому себе. Выворот скромности. Да, конгресс писателей... Хилтон-отель... номер за двести долларов в сутки, телевидение на весь мир... Но... Но... Но... всюду но! — восклицал Зыков. И торопился сказать, поясняя с кривой улыбкой, что да, Хилтон-отель, но за гостиничные услуги они лепту не вносили, не платили. Все платили, а они (русские) нет, как нищие, как бедная страна, им даже письма разрешали отправлять бесплатно! Да, телевидение транслировало на весь мир, но зато им подсказали, что и как говорить. Нет, не в лоб. Но все-таки дали понять, мол, не надо, чтобы вы все хором о прошлом, о лагерях и проклятых коммунистах. Всем, мол, уже и без того ясно... Однако из всех но самое тяжелое (и, поверь, самое гадостное) то, что он, Зыков, должен все время суетиться: откликаться в газетах, выступать, заявлять, подписывать письма протеста, — и не через кого-то, а сам! сам! — ни в коем случае не отсиживаясь, иначе уже завтра имя потускнеет, заветрится, как сыр...
Зыков развел руками:
— Время потрясающее! Время замечательное, а я? А что со мной?.. Сам не знаю, почему так гадостно на душе. Скажи мне ты — почему?
Мы уже пили.
Когда мы стояли у тех трех полок, он молча мне протянул, подарил свою книгу — была уже подписана, такому-то, в память о времени андеграунда...
Я тотчас вспомнил:
— Есть знакомый: он твой поклонник. Он врач. Подаришь ему?
— Подписать? — Зыков стал серьезен; взял с полки еще один экземпляр.
— Да: врачу Холину-Волину, с уважением от...
Обе книги я держал в руке. Добротной сумки через плечо (как у Вик Викыча) у меня не было. Свитер был, свежая чистая рубашка, даже ботинки, сегодня сухо, казались приличными — а вот сумки нет, не было. Он заметил это.
— Дам тебе пакет.
И принес красивый, яркий пакет с надписью AD ASTRA, на дно которого книги легко, с шуршанием опустились.
Водка с трудом и лишь мало-помалу возвращала нас к былым словам, к былым временам. Но Зыков перестал нервничать. А я перестал замечать сытое жилье, книги и развешанные картины. Конечно, у вьющейся веревочки был же и кончик: я ведь уже смекнул (это несложно), зачем Зыков обхаживал меня там, в своем издательстве, и зачем, собственно, я зван сейчас: я ему нужен (всего лишь) ради мнения или, лучше сказать, для мнения. Да, да, как ни странно, как ни смешно, ради и для моего мнения о нем. Ему хотелось бы услышать напрямую. Агэшник — о Зыкове. В замысле могло быть и чуть больше: не только меня, мое мнение услышать, но и посильно, хоть на волос, хоть сколько-то успеть его (мое мнение) скорректировать.
Столь знакомое и вполне человеческое немаскируемое желание. Это и есть мы. Место ново, ритуал стар. Зыков алчно, страстно хотел быть хорошим. Хотел, чтобы и в эти новые дни, когда он стал с именем, там, где я (то бишь в андеграунде), о нем тоже думали добрее и лучше, не говорили, мол, говно. Мол, куплен с потрохами истеблишментом. А как иначе, как еще (помимо меня) известный писатель Зыков мог бы объясниться с ними (с нами) и как на их подземные кликушеские обвинения мог бы он ответить? — а никак. Как сообщить, как крикнуть андеграунду, что он хороший и что, если куплен, то не весь же целиком! Туда (в андеграунд, так он думал) ему уже не было доступа; там слишком глубоко. А через меня — как через зонд — не только пощупать, поразузнать, но и, попутным ходом зонда, успеть внедрить туда кой-какую оправдательную информацию о себе. (Есть такие зонды. С начинкой.)